Лучше бы я продал этот сброд Хагенбеку[13], или еще лучше приказал перестрелять их… Они отравляют мне жизнь в Сауштейне. Убежать хотя не могут, но — все-таки. Я был бы первый, на кого они набросились бы. Тигр любит тигрицу. А я ее убил. Но, кроме того, я думаю: Демона, так как я забочусь о твоих любимцах, так же как и ты, твоя месть, может быть, будет менее жестокой.
Еще сегодня пишу Хагенбеку: Десять носорогов! Но… Господи, теперь вспомнил: когда ты еще была жива, ты заказала для каждого из этих зверей самочку Посылка не пришла, они утонули в океане. Напишу сейчас же Хагенбеку, чтобы прислал четырех зверей — львицу, item[14]тигрицу, самок ягуара и леопарда. Только ты меня, Хельгочка, не очень избивай, когда узнаешь о… Я добрый, я добрый.
А эти изверги тебя позавчера почуяли… Боже, неужели это все-таки была ты…? Но — ведь они могут чуять и присутствие духа; звери, как известно, это умеют лучше, чем люди. Завтра сбегу в Берлин.
4 апреля. Берлин.
Развлечения, кутежи. Но ни на минуту меня не оставляет Демона. Однако все же мне не так плохо. Мои муки, по крайней мере, не усиливаются. Что не усиливается, то умирает, хотя и весьма медленно. И козе придется околеть, — говорят поляки; околеют и мои страдания.
А может быть, они и закончились. Мне так хорошо. Гип, гип, ура! Главное все-таки то, что мне и в голову не приходит бояться призрака! И думаю, что она уже и не придет; боится меня. Гип, гип, ура! Я накачался, как губка, но так и должно быть! Хельга, а ну-ка в жопу прыг!
7 апреля.
Я по-прежнему чувствую себя прекрасно. Надо будет снова посетить Вильгельмика. Я уже сообщил ему об этом. Ужасно не хочется к нему идти. Но он так любит меня. Безусловно, я нахожусь в Немилости; во-первых, из-за того, что я так давно не осчастливил его, и, кроме того, мои эксцентричности безусловно дошли до Его слуха и до слуха Августы. Так что Imperator Rex осведомлен обо всем — кроме самого важного.
Но не знаю, что было бы мне милее — его милость или немилость.
Я постоянно весел и пьян в стельку. Хельгочка, паршивка, своди свои счеты с Господом Богом сама, как ты умеешь. Я их свожу с девками.
Черт подери, эти девки из берлинских баров — вот красотки…
10 апреля.
Наконец я добрался туда; после обеда я получил сухое приглашение на ужин. Поднимаясь по лестнице дворца, я дрожал. Камердинер объявил о моем приходе. Почти сразу зазвучала музыка — sit venia verbo![15] Говорят, каждого великого композитора узнаешь благодаря глубокой самобытности его музыки. Если это так, тогда Вильгельм и — безусловно самый великий из всех: даже такой немузыкальный человек как я, через мгновение, благодаря полному отсутствию музыкальности и мелодичности, узнает, что это «сочинил» Он. Немелодичность и дисгармония — это, правда, свойства всех современных сочинений; но в то время как в других случаях у произведения просто нет ничего общего с мелодией и гармонией, композиции императора представляют собой поразительную полную их противоположность; в тех случаях это соотношение между белым и красным цветом, а у императора — между белым и черным.
Произведение представляло собой звук фанфар, приветствующую мою скромную персону. Дверь открылась, я вошел, — музыка прекратилась. Но тут же из соседнего зала зазвучала песня в исполнении целого оперного ансамбля, начинавшаяся со слов: «Гоп, гоп в жопу, в жопу, гоп, гоп, в жопу, в жопу, в жопу, в жопу прыг!» Бесспорно, и текст был духовным дитятей правителя страны.
А Он сам стоял передо мной: щелкнув каблуками, он встал передо мной навытяжку, взял под козырек и, чтобы прочувствовать очарование своего произведения, остался в такой величественной позе до тех пор, пока не были спеты две строфы. Затем повелительный жест — пение прекратилось. Император заговорил:
— Не думай, Штерненгошик, что это тебе император так долго отдавал честь; не тебе, а искусству, которым мы только что наслаждались. Добро пожаловать! Ты пришел поздно, но все же пришел. Хотя я часто на тебя сердился, ты все же не много потерял от Моей Милости. В доказательство этого погляди, что мое нежное внимание приготовило для тебя!
Я посмотрел в ту сторону, куда он показывал, и увидел котел объемом по крайней мере в десять гектолитров, заполненный бобами, капустой, морковью и т. п., погруженными в жидкость бледновато-зеленого цвета. Рядом стояла ванна, наполненная водой, подле нее чурбан, поленья, топор, бутылки и коробки, полные сигар.
— Heil dir im Siegeskranz,[16] величайший герой германский, Арминий II! — продолжал монарх. Все содержимое котла принадлежит тебе, и мы твердо уверены, что еще сегодня ты его слопаешь! Император просит тебя, и Августа, как надлежит послушной супруге, присоединяется к Его просьбе, хотя и ревнует, так как она не особенно тебя жалует, — в купальном костюме, который будет тебе предоставлен, войти в ванну и воспроизвести для нас все оригинальные подвиги, которые ты в тот на веки памятный январский день совершил в своем саду!
Делать нечего. Я надел купальный костюм, влез в воду, слава Богу, на этот раз теплую, и в присутствии обоих Величеств, принцесс, принцев, сановников, под звуки последующих строф песни императора, жрал из котла, одновременно колол дрова и вопил «гип-гип, ура!», разбивая бутылки со спиртным и разрывая коробки с сигарами…
Но сегодня у меня нет времени распространяться о том, что происходило во время пира; может быть, позже.
Я очутился в спальне императора. И тут он, до того чрезмерно веселый, вдруг страшно нахмурился и свалился на кушетку, а я, коленопреклоненный, обнял его колени. Он энергично оттолкнул меня, и, схватившись за голову, бешено стал раскачивать ее, как будто хотел оторвать ее от туловища и отбросить, точно никчемный хлам. Затем стал размахивать руками, будто отгоняя комаров от своего чела. Потом вскочил, открыл объятия по направлению на восток, затем на юг, после этого на север и, заорав, снова опустился на кушетку, непрерывно смотря — как и раньше — на себя в зеркало и сказал:
— Прочь, тени, кружащие вокруг чела императора! Исчезните, черные заботы, под тяжестью которых меня покидают даже мои бесконечные силы! Ох!