— Вельможный канцлер имеет что-то против Вишневецкого?
— Ваше величество, пан Адам зять воеводы сандомирского, а самозванец обещал Юрию Мнишеку Смоленск за пани Марину.
— Да, я этого не предусмотрел. Но мы ещё подумаем, кого из вельможных панов оставить в Смоленске.
Воевода Шеин похудел, голова от седины белая, и нет ему покоя. За Смоленск в ответе перед Россией, а потому во всём ищет поддержки у воевод и епископа, стрелецких начальников и людей выборных. Сойдутся на совет, у Шеина первый вопрос:
— Жигмунд требует город сдать, в противном грозит всех нас извести. Станем ли и впредь город боронить? Как мыслите, ибо в вашем ответе не увижу постыдного, мы свой долг исполняем без срама.
Молчание не затягивалось. Как всегда, первым голос подавал епископ:
— Богом молю, воины, Смоленск — честь ваша.
А воеводы, люди выборные и начальники стрелецкие ему вторили:
— Не быть Смоленску под королём!
Шеин соглашался, довольный:
— Ине, быть по-вашему. Как вы, так и я...
В городе пожары и разруха, редкие дни без вражеского обстрела. А у Шеина и порохового зелья и ядер мало. С хлебным припасом совсем худо, пустые закрома. Спасибо, епископ велел открыть монастырские житницы.
Ночами, когда боярин Шеин оставался со своими думами один на один, нет-нет да и шевельнётся страшная мысль: ну как ворвутся враги в город? Не за себя опасался, за детей своих и жену, за весь люд смоленский. Не раз говаривал Шеин дома:
— Суровое испытание ниспослано нам, Настёна. Та успокаивала:
— И, боярин Борис Михалыч, что людям, то и нам. Намедни, перед приступом, в коий раз прислал Сигизмунд посла. Королевскую грамоту привёз князь Адам Вишневецкий. Требовал Сигизмунд сдать город, потому как нет в Московии царя и государя московиты желают получить от Речи Посполитой.
Шеин ответил:
— Смоленск держался не Шуйским, а мужеством смолян, и они Руси не изменят.
И выпроводил королевского посла, заявив на прощание:
— Прости, вельможный пан Адам, не от себя, от народа сказываю: коли же есть у короля сила, то пусть и полонит нас...
После полудня, когда смолкли королевские пушки и установилась тишина, в храме зажгли редкие свечи, но пахло не воском и ладаном, а пороховой гарью.
Малолюдно и до обедни ещё далеко. Шеин опустился перед образом Георгия Победоносца в серебряном окладе и не столько молился, сколько думал. Москва без царя, но не это волновало боярина: он и сам не любил Шуйского, коварен и слаб для российского престола; голову не покидали слова Сигизмунда о намерении овладеть Москвой и дать России государя. Не намерился ли король сам сесть на царство? Тогда к чему смоленская оборона и мужество народа, тысячи смертей?..
Шеин не услышал, сердцем учуял: за спиной стоит кто-то. Обернулся и не удивился, увидев епископа.
Тот спросил глухо:
— О чём мысли, боярин-воевода?
— Исповедаюсь, владыка. — Шеин поднялся с колен. — Уж не попусту ли народ губим, на муки обрекли, коли Москва признает короля Жигмунда государем?
Насупился старый епископ, ответил строго:
— Опомнись, боярин Борис Михалыч, не воеводы глас слышу! Как мог ты помыслить этакое? Знай, на тебя народ смоленский глядит, тебе, воевода, верят. Николи Жигмунду царём на Руси не бывать. В помыслах погрешил ты, боярин Шеин, велик твой грех, именем Господним отпускаю его тебе, и пусть укрепится твой дух и вера в праведное дело.
И протянул крест для поцелуя.
Только собрался Филарет пойти к патриарху, поделиться своими мыслями, как тот сам позвал митрополита. Гермоген принял его в малой палате, усадил в плетённое из лозы креслице, сам уселся напротив. Было время вечерней трапезы, и послушник поставил на круглый столик блюдо с тёртой репой, посыпанной зелёным луком (репа и лук росли на патриаршем огороде), внёс серебряные чаши с ухой из карасей (караси ловились в патриаршем пруду).
Воздав молитву, патриарх с митрополитом принялись за еду. Хлебали не спеша, молча и, только когда завершили трапезу клюквенным морсом, перекрестились, заговорили.
— Догадываешься ли, брат, о чём речь поведу? — спросил Гермоген.
— Как могу яз читать мысли твои, владыка?
— Ведом ли тебе замысел боярский?
— Шуйский сказывал.
— Смирился ли он?
— Ожесточён.
Патриарх вздохнул:
— Неисповедимы пути Твои, Господи. — И перевёл разговор: — А вздумали бояре звать на престол Владислава.
Яз на то согласия не даю, но они вопреки моей воле и настояниям посольство к Жигмунду ладят. Взял ли в разум, к чему речь веду?
Митрополит поклонился:
— О том, владыка, намерился с тобой совет держать. Благослови.
Гермоген лицом посветлел:
— Иных слов не ждал. Знаю, на горе великое и муки жестокие обрекаю тебя, но иному не доверю. Судьбу России и Церкви нашей вверяю тебе, Филарет. Владислав рода Жигмундова, а они верные латиняне. Коли же хитрости ради Владислав согласится веру изменить, не от сердца. Слуга он папы римского, и вслед за ним потянутся в Москву иезуиты, и не будет от них спасения. Уния ждёт нашу Церковь, а народ российский загонят в униаты. Не допустим до того, брат Филарет. Именем Господа наставляю тебя на путь истинный.
Хлопотные дни у Захара Ляпунова. Отъезжая из Москвы, Прокопий наставлял:
— Шуйский на нашей совести. Мы его от Болотникова спасли, нам его и скидывать. Однако с новым царём нам бы промашки не допустить.
Высказался Прокопий и подался в Рязань. А как Захару быть? Кого ныне в государи сажать: Владислава ли, Димитрия, а может, Голицына? Эвон, зазывал Захара, умасливал. Вы-де, Ляпуновы, всему дворянству голова и, коли я бы царствовал, в первой милости у меня хаживали.
Но Захар не слишком доверял словам Голицына. Шуйский попервах мягко стлал, да на жёстком пробудились. А и от королевича что они, Ляпуновы, иметь будут? Однако за Владиславом сила. И князья Мстиславский, Воротынский, Шереметев за королевича...
Гадает Захар, куда повернуть, и решил слать к брату верного человека. Как Прокопий решит, то тому и быть...
Старший Ляпунов, ещё от брата вестей не получив, соображал: Голицыну государем не быть, на Шуйском ожглись; Владислава люд не примет, изведала