— Не доведи бог, ляхи — воры — и в Кремле обидят, а уж в Китай-городе как пить дать.
— Кирьян с Сёмкой со мной будут, а у них кулаки пудовые...
Идти было недалеко, но Мстиславский брёл медленно, с трудом, ибо шёл он на поклон к опальному патриарху. В душе князя тлела жалкая надежда, авось сыщет он у патриарха поддержку.
Гермогена застал за скудной трапезой. Он размачивал в воде ржаные сухари, жевал медленно. Тлевшая в углу лампада тускло освещала лик Христа, маленькую, шага в четыре, келью, одноногий столик-налой и голую скамью. В келье холод, разрушенная печь давно не топлена. Упал Мстиславский на колени, взмолился:
— Каюсь, владыка. Не ведаю, где истина, в чём Руси спасение?
Насупил брови Гермоген:
— Негоже родовитому князю на коленях стоять, и не о святом печёшься — себя жалеешь. Сам ведаешь, в чём вина твоя и бояр, какие в Москву иноземцев впустили. Кому присягали?
Мстиславский поднялся с хрустом в коленях:
— Ты, владыка, един упрямишься. Иначе мыслит архиепископ собора Архангельского Арсений. Он Жигмунда великим государем величает, а нас, россиян, его под данными.
— Знаю и за то проклял грека Арсения, отлучаю его от архиепископства. Не ему бдить гробы царские. А ты, князь, мыслил меня склонить, дабы спас я вас от возмездия? Люд на вас, изменников, и на ляхов гнев копит. Я же не к послушанию взываю и не к отмщению, а к справедливости. Терпенье народа не вечно, и Руси под иноземцем не быть. Покинь келью, князь Фёдор!
Подступили Измайлов, Репнин и Мосальский к Москве, остановились в семи верстах от Восточных ворот, а казаки Просовецкого заняли городское предместье. Решили воеводы осаду Китай-города и Кремля начать с приходом главных сил ополчения, а чтоб времени не терять, принялись строить укрепления, возводить острожек.
Не успели укрепиться, как Гонсевский послал на них немцев и гусар. Не выдержали дворяне, побежали, а Струсь уже повернул гусар на острожек.
Отошли ополченцы, а часть укрылась в церкви, какая стояла поодаль. Долгим и упорным был бой, и только к вечеру следующего дня ворвались шляхтичи и немцы в острожек, перебили защитников.
Не успели ляхи победу отпраздновать, как на берегах Яузы встал Прокопий Ляпунов, напротив Воронцовского поля — Трубецкой с Заруцким, а бежавшие накануне от Гонсевского ратники расположились лагерем у Покровских и Тверских ворот Белого города, заставив поляков запереться в Кремле и Китай-городе.
Когда Ян Пётр Сапега, староста усвятский и племянник канцлера Льва Сапеги, вёл из Литвы на Русь хоругвь, он не ожидал, что его подстерегает бесславная осада Троице-Сергиевой лавры, конец тушинского царька и королевское неудовольствие, а разочарованная шляхта заявит Сапеге, они-де по-прежнему нищие, какими перешли российский рубеж...
Узнав о земском ополчении, вставшем у стен Москвы, поспешил к Москве и Сапега. Он расположился у Поклонной горы. Отсюда открылся выгоревший город, печные трубы, как воздетые к небу руки, редкие уцелевшие строения, реки, покрытые льдом, и во всём этом горелом мире каменным островом стояли Кремль и Китай-город.
С Поклонной горы виден стан ополчения. Ополченцы перекрыли Гонсевскому выходы из города.
Шляхтичи заявили Сапеге:
— Москва была богатым городом, но всё досталось тем панам, какие сидят теперь в Кремле и Китай-городе, так пусть же они спасаются как их душам угодно, а мы не станем подставлять свои головы, чтобы расчистить дорогу хоругвям вельможного пана Гонсевского.
Сапега согласился. Он уведёт шляхтичей от Москвы и поищет, где есть на Руси ещё не разорённые городки, а в проводники возьмёт князя Ромодановского, переметнувшегося к нему из Москвы.
Староста усвятский сказал шляхтичам:
— Я знаю, Панове, у вас от худобы животы приросли к спинам, а в дырявых карманах не удержался ни один злотый. Не потому ли вы оглохли к голосу трубы и не радуетесь топоту копыт? Я привёл вас в Московию не затем, чтобы удрать отсюда голозадыми и голодными, как мыши в наших литовских костёлах. Так в сёдла, панове, и в путь...
Отбросив дружину ополченцев у Александровской слободы, Сапега ушёл к Переяславлю, по пути разоряя сёла и местечки...
О скором приходе весны в Варшаве судили по сырым ветрам с немецких земель, первой капели и как-то враз осевшему снегу. Но на Гостином дворе по-прежнему было стыло, и сколько ни кутался Филарет в шубу, всё зяб. Голицын всеми днями сидел у жаровни с угольями, жаловался на судьбу. А как-то сказал:
— Умру я здесь, на чужбине, владыка, чует моё сердце. Нонешней ночью привиделся мне Годунов Бориска, увёл он меня с собой.
— Ночь в день — и сна нет, князь Василий.
Голицын закашлялся с надрывом. Наконец успокоился, вытер слёзы:
— Может, смиримся, владыка, пусть будет, как того Жигмунд желает?
— Не гневи Бога, Василий! Что о нас на Москве скажут? И как, ты мыслишь, Жигмунд из Варшавы Русью станет править? Нет уж, не будет на то согласия, и смертью нас не устрашат.
— Не смерти боюсь, владыка: умру, аки пёс бездомный.
— Не ропщи и не о себе думай, о Руси, о вере нашей! — Филарет поднял палец. — Коль превозможёшь себя, легче на душе станет...
Сыро и в королевском дворце. Холодно Сигизмунду. Он уселся в глубокое кресло, протянул ноги к камину. Ярко горят берёзовые дрова, гудит огонь. Постепенно король согревается и только всё ещё спиной чувствует сырость. Сигизмунд поводит плечами, тянет скрипуче:
— Когда мы взяли Смоленск и у нас в руках ключи от России, я отозвал из Ливонии гетмана Ходасевича. Он отправится на Русь и усмирит тех, кто отказался присягнуть крулю Речи Посполитой.
Скрестив руки, Лев Сапега смотрит Сигизмунду в затылок.
— Ваше величество, настаёт пора говорить со шведами языком пушек. Они возводят укрепления на побережье Балтики. Шведы попирают землю новгородцев, а Делагарди стучит в ворота Новгорода.
Сигизмунд вдруг вспомнил:
— Ваш племянник, канцлер, поступает, как шляхтич перед рокошем.
— Староста усвятский верен своему крулю.
— Так ли?
Повременив, Сапега спросил:
— Не примет ли круль послов из Московии?
— Если они назовут меня государем.
— Московиты упрямы.
— Они не хотят моей милости? А есть ли сегодня Россия,