– Не помню, – согласился летчик, – Но зато вспомнил, где дом. Теперь полечу туда, пока не поздно. А то уже почти поздно. Нормально все, долечу теперь. Не будет уже, как в прошлый раз.
– А что было в прошлый раз? – спросила я, но Ниэль зашипела мне в ухо: «Дура, прошлый раз – это мы!»
После трех, на рассвете, мы осторожно вывели его из подвала, тихо прошли по спящему дому, прикрыли, не захлопывая, скрипучую дверь в прихожей.
В поле уже стоял новенький крошечный самолет – похожий то ли на фильмы, то ли на сны.
– Ты не попрощался с Катериной и Лелей, – строго сказала Ниэль, – Так нельзя.
Летчик задумался.
– Катерина бы меня не отпустила, – сказал он. – Может, так и лучше. А Леля еще слишком маленькая.
– Мы тоже маленькие, и что? – возмутилась Ниэль. – Но мы же все вместе тебя спасли. Так нечестно.
Летчик ничего не ответил. Наверное, мы просто не все знали.
На краю поля он обнял вначале ее, потом меня. До этого меня никогда еще не обнимал ни один мужчина, поэтому я постаралась хорошенько запомнить, как это происходит, но не запомнила ничего, потому что так и не поняла, происходило ли это на самом деле.
– Все, вам дальше нельзя, – сказал он и пошел в сторону этого дымного, светящегося рассветного самолета.
Мы стояли и смотрели ему вслед, понимая, что ни одна из нас ни в чем другой не признается.
– С булочками, значит, молоко? – спросила я Ниэль, когда мы, по пояс мокрые от росы и слез, подходили к дому.
– Угу, – ответила Ниэль. – Та красная пшеница, которую я всегда носила с собой в спичечном коробке. Не было моих сил больше смотреть. Жалко.
– А меня тебе не жалко? А себя тебе не жалко? Мы же все ему отдали, все для него сделали, спасли его, буквально из кусочков обратно сложили! Не жалко тебе этого времени? Лета этого не жалко, нет?
– Всех нас жалко, – сказала Ниэль. – И лета жалко. Но за нами еще прилетят потом. Другие прилетят. И лето еще будет – другое. А тут – ну, видела сама. Может, и не будет ничего больше. Короче, надо было отпустить.
На крыльце дома нас уже ждали мрачные, задумчивые фигурки Катерины и Лели. Ниэль набрала воздуха в легкие и сделала особенное самурайское лицо. Нужно было как-то все им объяснить, хотя что тут объяснишь – выздоровел и улетел.
Через несколько дней взрослые, взволнованно пошептавшись, сказали нам, что жена нашего летчика ушла вместе с ним.
Видимо, улетела.
Просили не переживать и не принимать ничего на свой счет. Но нам нечего было принимать на свой счет. Она хотела, чтобы мы его отпустили, – мы отпустили – и она тут же ловко и быстро, каким-то проверенным способом укатила к нему. Этот ловкий побег в счастье нас не касался – у каждой из нас в груди клокотала своя собственная трагедия, невозможная, огромная и трепещущая, как нераскрывшийся парашют. Я переживала потерю своего единственного и, возможно, последнего в жизни близкого друга; Катерина расставалась с воспоминанием об идеальном мужчине; малютка Леля оплакивала свою первую настоящую любовь; Ниэль же молча сидела на подоконнике, обложившись книгами и деревянными дракончиками, и все чиркала что-то в своих блокнотах.
– Он все равно это не прочитает никогда, – чтобы уязвить ее, испекшую тот самый чертов кекс, сказала однажды Катерина.
– Если не напишу – прочитает, – ответила Ниэль. – Поэтому пишу. Единственный шанс от него как-то отвязаться.
Но было понятно, что не отвязаться уже никогда. Лето заканчивалось. На наше поле мы больше не ходили – ни этим летом, ни следующим. Было понятно, что наше болотное летнее волшебство больше не будет работать – взросление и было той неприятной ценой, которую нам пришлось заплатить за то, что мы так никогда и не смогли назвать ни одним из существующих в природе слов.
И потом, это было уже не наше поле.
Жемчужный сироп в оловянной чашке
Бабушке удивительно повезло, и всей ее семье, по-видимому, тоже. На бабушкино имя пришло роскошно оформленное приглашение, где указывалось, в частности, что она еще весной подавала заявку в церкви (все очень удивились: бабушка весной точно не могла ходить в церковь, потому что она уже восемь месяцев, как не ходила вовсе: шейка бедра, предательский хруст, последний шаг). Выяснилось, что эту заявку, поданную потусторонним, бесчестным образом, внимательно рассмотрели и полагают, что у обеих – бабушки и заявки – есть все шансы пройти досудебные предварительные испытания, поэтому всех приглашают с двенадцатого по двадцатое марта включительно, в полном составе, такие правила, надо ехать.
Никто толком ничего не знал про испытания: так, доходили слухи, где-то вроде у друзей соседских родственников какая-то бабушка тоже получила приглашение, но никто ничего не уточнял – ни как правильно составить заявку, ни что там происходит. Все соседки, во всяком случае, божились, что сами заявок не оставляли и понятия не имеют, как это делается, но вот за горами, за лесами, в веселом чертовом Барнауле якобы чей-то дед Дима составил правильную заявку, и за ним примчали ангелы в синих плащах (параллельно порой прилагалась история про неправильную заявку деда Вовы – за ним говорящие свиньи приехали на безглазых конях верхом, и увезли деда с собой навсегда, оставив залог – кованое кресло-качалку, которое качается и качается, остановить невозможно), и всю родню забрали, а потом все вернулись уже без деда, но с чемоданом подарков и сертификатом: дед прошел. Оно еще и удобно: хоронить не нужно, отпевать не нужно, ничего не нужно уже: прошел, прошел.
Потом оказалось, что маленький Арсений построил по бабушкиным сбивчивым советам церковь из спичек – именно в ней хитрая бабушка умудрилась оставить заявку, как сообщили им уже потом, когда приехали всех забирать. Собирались, будто цветы в букет – хрустящие, ломкие, пылающие праздничным бархатом, впереди как бы дача, санаторий, консерватория: Лана стоит в коридоре сияющая, как новая стиральная машина, у ее детей Арсения и Машеньки по мешку с любимыми игрушками (невозможно расстаться), бабушку ведет под руки папа Арсения и Машеньки, тихий толстый Чапа, Чапе со всеми нельзя, потому что он не кровный родственник бабушки, и конфетный букет из напомаженной Ланы и деток висит на Чапе с торжественным шипением: чашки помой, за водой следи, влажную уборку убери, еще одну не менее важную уборку убери, и не пей, ничего не пей, только воду, но из крана не смей.
Кран в ответ на запрет тоненько запел из кухни: прощался с бабушкой. Она обернулась легко-легко, как будто серебряная шаль упала с плеч, и махнула сухонькой ручкой, покрытой коричневой сеточкой: разрешила тишину. Кран перестал петь,