Содержание третьего письма обеспокоило меня даже сильнее, чем новости о поведении матери. Выходило, что в этом весьма опасном и деликатном путешествии я променял значительный мореходный опыт и здравый смысл Кита Фаррела на иные качества Финеаса Маска. Это не казалось мне удачной сделкой.
* * *Тем вечером я, потакая себе, отказался от компании других офицеров и ужинал без парика и в одиночестве, не считая мрачного присутствия Маска, который был, по меньшей мере в три раза старше большинства слуг в военном флоте и в тысячу раз несчастнее любого из них. До меня доносились голоса офицеров, собравшихся за столом в кают–компании сразу за моей дверью, и когда действие вина и эля усилилось, я расслышал, как Певерелл, заглушая прочих, стал громко и несдержанно разглагольствовать о самонадеянном юном отпрыске благородного рода, доставшемся им в капитаны.
— Что вы, джентльмены, первый Квинтон был всего лишь шорником Вильгельма Нормандского! Не слишком выдающаяся родословная, вопреки всем его замашкам и позам.
Лэндон заметил о симпатии короля к джентльменам–капитанам, людям, не ведающим законов моря и неба. Скоро они вытеснят из флота всех честных моряков — офицеров, рождённых и воспитанных морем, таких как он и Годсгифт Джадж, заслуженно командовавший всеми кораблями павшей республики. «И где же будет страна в грядущей войне с Нидерландами?» — вопрошал он. Поколение капитанов–мотыльков против лорда Обдама, Эвертсена, де Рюйтера и остальных, отличных флотоводцев. Боже спаси и сохрани Англию и их, всех до одного, от захвата бравыми голландскими «маслёнками»!
Плотник Пенбэрон одобрительно ворчал в те редкие моменты, когда не оплакивал состояние бизани и руля, а проникновенная речь боцмана Апа могла выражать как согласие, так и несогласие — никто не мог бы сказать наверняка. Наконец, они смешали все тосты недели, выпивая по очереди за короля, за возлюбленных и жён, за отсутствующих друзей, добавив особенно громкий тост в память о Джеймсе Харкере. Я окончил свой ужин в ещё худшем настроении, чем начал, и сверлил глазами Маска, если он пытался заговорить.
Джеймс Вивиан вернулся на борт поздним вечером и доложился мне на шканцах, куда я вышел в надежде, что ветер унесёт воспоминания о разговоре офицеров. Лейтенант сильно присмирел, показав иное, усталое и покорное лицо. Два дня на берегу в поисках доказательств убийства немногим ему помогли. Он узнал, что в день своей смерти капитан Харкер прослушал утреннюю мессу в церкви Святого Фомы и после этого пообедал, по–видимому, в одиночестве, в «Красном льве» в Портсмуте (если его там отравили, размышлял Вивиан, то двадцать человек, евших мясо той же коровы, и пятьдесят, пивших то же пиво, умерли бы той ночью). Капитан встретил мимоходом Стаффорда Певерелла, занятого на берегу переговорами с агентом поставщика, и обменялся парой слов кое с кем из команды у малого дока. Никто не видел его с двух часов пополудни примерно до пяти, когда он вернулся к корабельной шлюпке. Местопребывание капитана Джеймса Харкера в течение этих трёх часов оставалось тайной.
— Что ж, мистер Вивиан, — сказал я, насколько мог тактично, — наверняка могли найтись невинные причины для его исчезновения? Возможно, друг, с которым он хотел проститься?
Вивиан обдумал мой вопрос и очень медленно произнёс:
— Если вы намекаете на женщину, сэр, то да, уверен, это может быть объяснением, но я говорил с некоторыми из тех… хм, кого он предпочитал, так сказать… и он не был ни с одной из них. По крайней мере, так они утверждают.
— Возможно ли, лейтенант, что он нашёл новый предмет симпатий — незнакомый вам или другим его… друзьям?
Джеймс Вивиан боролся с собственными мыслями ещё мгновение. Но он был разумным молодым человеком, и в конечном счёте здравый смысл победил горе и гнев.
— Да, сэр, это лучшее объяснение. — Потом он слабо улыбнулся. — Мой дядя всегда любил покорять, сэр. Корабли, острова, женщины — все были для него едины, и он захватывал каждых, сколько мог. Итак… не убийство, да? Ваша правда, капитан. В самом деле, мне кажется, я этому рад.
Он протянул руку, и я пожал её.
* * *Когда я ложился спать той ночью, Маск вполне сносно справился с задачей по превращению главной каюты «Юпитера» в миниатюрный плавучий Рейвенсден. Старые портьеры из лондонского дома украшали мои стены — или, точнее, переборки — скрывая самые сомнительные образцы художественного вкуса Джеймса Харкера. Посеребрённые блюда, принадлежавшие столу прислуги, пока дед не распродал все лучшие сервизы Квинтонов, украшали теперь полки и стол, а посуда Харкера отправилась в кают–компанию. На самом почётном месте висели две уменьшенные копии портретов отца и деда, украшавших парадный зал аббатства, два фонаря, раскачиваясь под потолком, неизменно выхватывали из темноты их лица; тут же был — чуть побольше размером — портрет Корнелии работы Лели, написанный сразу после Реставрации. Рядом висел мой палаш: палаш, бывший в руках отца в день его гибели; отвергнутый Чарльзом и потому доставшийся мне. Под ним лежало моё главное наследство от деда: странного вида позолоченная овальная шкатулка, открывавшаяся при помощи нескольких дисков с цифрами; одному Богу известно, что она означала и для чего была нужна, но я любил играть с ней в детстве, и присутствие шкатулки рядом со мной на борту «Юпитера» странно обнадёживало. Окружённый своими вещами, лёжа на своих простынях, опустив голову на собственную подушку и не обращая внимания на звон корабельного колокола каждые полчаса, я незаметно уснул самым мирным сном с тех пор, как вступил на палубу корабля…
Только для того, чтобы быть резко разбуженным вскоре после полуночи мощным рёвом со стороны правого борта. Убеждённый спросонья, что нас атакуют корсары, я схватил палаш и пистолет, выбежал из каюты и наступил на Маска, который оказался слишком толст для собачьих будок на юте, служивших жильём для слуг, и решил спать на палубе за моей дверью. Честно говоря, хотя я никогда не признался бы ему в этом, но