— За их боевой подвиг — принять!
Так и сделали.
Но были и отказы. Вваливается в кабинет бородатый парень и сразу усаживается на стул:
— Примите в коммуну.
— А сколько вам лет?
— Семнадцать.
— В каком году родились?
— В тысяча девятьсот девятом.
— Уходите.
— Что?
— Уходите!
Других можно, а я что ж…
И уходит, цепляясь за дверь…
25. СИМФОНИЯ ШУБЕРТА
Ужин, как обычно, был в шесть часов.
За ужином секретарь совета бригадиров Виктор Торский прочитал приказ:
Производственный корпус новенький, двухэтажный, с балконом… На свежеокрашенном полу ничего нет, кроме блеска, у порога распростертый мешок приглашает вытирать ноги. Под левой стеной выровнялись в длинной шеренге токарные «красные пролетарии», а справа во всю длину цеха протянулись солидные фрезерные «цинциннати» и «вандереры», перемежаемые высокими худыми сверлильными станками. А между этими рядами разместилась сложная семья зуборезных и долбежных станков. Четыре ряда фонарей, еще без абажуров, заливают ровным светом стены, потолки и станки. Колонисты по одному, по два пробираются на балкон и любуются этим великолепным итогом многолетних своих трудов — новым советским заводом, настоящим заводом, который завтра будет торжественно открыт.
Зато в самой колонии не управились. И в главном здании и в литере «А», где расположились спальни, точно после погрома. По всем комнатам, по коридорам разбросана мебель, валяются клочки бумаги, куски фанеры, стоят у стены рамы, лестницы, щетки…
Торский — в кабинете Захарова. В кабинете, как в боевой рубке. Против Торского сидит садовник и просит:
— Это ничего, что ночь, вы все равно будете работать… А цветы кто приготовит? Вы же мне обещали давать по десять человек, а давали по пять.
Торский смотрит на садовника и бурчит:
— Днем вам дал сорок человек, днем мы решили все кончить, а ночь оставили для себя. А теперь вы опять просите. Это же ночь, поймите, это — наше время!
— Товарищи, так и розы ваши и гвоздики ваши… Я же не успею…
— Сколько вам?
— Десять человек.
— Три. Похожай, дашь из твоей бригады троих?
— Виктор… Да откуда же я возьму? У меня театр!
— У тебя все комсомольцы. Управишься. Давай.
— Ну, есть, — недовольно тянет Похожай и вытаскивает из кармана блокнот, чтобы выбрать для садовника самый слабый рабочий комплект. Садовник все же облизывается от удовольствия. Торский напоминает ему:
— Только с восьми! Алексей Степанович сказал: до восьми — полный отдых.
Дирижер оркестра толстый краснолицый Левшаков прослушал этот драматический отрывок и исчез потихоньку. Через пять минут откуда-то донесся слабый сигнал. Заведующий колонией Захаров, подняв голову от бумаг, спросил удивленно:
— Почему сигнал?
Дежурный бригадир маленький Руднев сорвался со стула:
— Да кто же это играет?.. Сигналка — вон лежит!
На маленьком столике лежала длинная труба с белой лентой. Никто в колонии не имел права давать сигнал, кроме дежурного трубача по приказу дежурного бригадира.
— Это они сами… сами играют… Нахально играют «сбор оркестра»!
Руднев смеется и вопросительно смотрит на Захарова:
— Разогнать?
— Жаль… Знаешь что… пусть они… поиграют, ведь у них завтра концерт.
Захаров вышел в коридор. У окна стоял главный инженер Василевский, сухой, строгий, прямой, как всегда. Еще осенью он не верил ни в колонию, ни в колонистов… По коридору пробегали озабоченные малыши: они спешили закончить личные дела к восьми часам. Увидев Захарова, Василевский отошел от окна:
— Пойдемте послушаем музыкантов, они разучивают прекрасную вещь, я уже два раза слушал: симфонию Шуберта.
В будущей физической аудитории, где уже стоят стеклянные шкафы, за столами музыканты. Кажется, что их страшно много. Дирижер отделывает симфонию Шуберта. Захаров и Василевский присели в сторонке.
Захаров устал, но нужно приготовиться к еще большей усталости, и поэтому хорошо прислониться к холодной стене и слушать. Он различает в сложном течении звуков то улыбки, то капризы, то восторженную песнь, то заразительный хохот, то торжествующий звон. Пять лет назад он создавал этот замечательный оркестр, который считается теперь одним из лучших в стране.
Сорок мальчиков, бывших бродяжек, играют Шуберта. Они поглядывают на Захарова и, вероятно, волнуются…
Дирижер кривится и бессильно опускает руки и голову — музыка нестройно обрывается.
Дирижер смотрит на Головина — большой барабан. Захаров еле заметно улыбнулся: он знает, сколько мучений испытал дирижер, пока нашел охотника на этот инструмент.
— Сколько у тебя пауза? — страдальчески-вяло спрашивает дирижер.
— Семь, — отвечает Головин.
— Семь! Понимаешь, семь? Это значит шесть плюс один, или пять плюс два, но не три, не три, понимаешь, не три! Надо считать!
— Я считаю.
— Наконец, надо на меня смотреть.
— И на вас смотреть, и в ноты смотреть… — говорит Головин недовольным баском.
— Чего тебе в ноты смотреть? Написано семь, сколько ни смотри, так и останется семь.
— Вам хорошо говорить, а мне делать нужно.
Мальчики хохочут, смеется дирижер, смеется и Головин.
— Чем вы его накормили сегодня? Сначала!
В восемь часов вышел на площадку лестницы Володька Бегунок и проиграл сигнал на работу. С лестницы спускаются девочки в красных косынках. Сегодня у них геройская задача — навести блеск на все окна, на все стекла шкафов, на все ручки.