— Малышка моя… маленькая… — Ольга сначала робко, но потом все увереннее обхватила дочь, притиснула к себе, принялась покачивать, как младенца, баюкая в своих руках.
— Я не могу, мама. Я люблю его, — всхлипывала Эльза. — А он меня — нет.
— Это пройдет, пройдет, доченька, — шептала мать. — Ш-ш-ш… а настоящая любовь еще ждет тебя впереди, вот увидишь. Ты полюбишь, выйдешь замуж, родишь деток, все будет хорошо. Ты только больше не пугай нас.
Рано или поздно ты понимаешь: мир устроен не так, как хочется, но это тебе придется измениться, чтобы подстроиться под него. А правила созданы, чтобы оберегать тебя от лишней боли. Кто-то умный уже придумал их раньше, кто-то, знающий больше тебя. И шестеренки вселенной крутятся и крутятся, перемалывая глупую девочку в прах.
На рассвете после бессонной ночи Эльза подошла к окну. По карнизу шумел дождь — обычная для сентября погода. Она посмотрела на пасмурное низкое небо. Раму теперь не открыть, и воздух холодный, и по ночам больше не пахнет цветами и нагретой за день травой. Эльза взяла с подоконника фонарик, повертела в руках и отставила в сторону.
Понимая, что не прикоснется к нему уже никогда.
Цирховия
Шестнадцать лет со дня затмения
Вода в ванне красная.
Глупая девчонка схватилась за лезвие, отбирая у него нож, и вода стала еще краснее. Его кровь соединилась там с ее кровью и превратилась в одно целое. Говорят, в Нардинии и на Раскаленных островах так заключают браки. Он не женился на ней по-настоящему и вряд ли когда-нибудь сделает это. В конце концов, они с Эльзой тоже одной крови. Ладонь у Петры порезана сильно, до кости, его собственные руки чернеют длинными полосами от локтя до запястья. Девочка-скала считает его самоубийцей, а он просто хотел тишины.
Они борются в ванной, молчаливо и сосредоточенно, пачкая друг друга вишневым. Она пытается его спасти, он не желает быть спасенным. Нож тонет на дне красного моря, а девчонка все равно проигрывает. Плитка на полу холодная, поэтому лучше сидеть, чем лежать, и Петре достается место на его бедрах. Тела влажно шлепают, сталкиваясь в рваном ритме, когда он подкидывает ее на себе, голова у нее откинута, рот открыт, на щеке и шее — смазанные следы его крови. Израненная ладонь лежит на его плече, капельки с нее щекотно катятся по спине вниз, ржавчина и металл повсюду: во рту, в носу, на коже.
В глазах у Петры беспомощность. Она не понимает, почему не чувствует боли в этот момент, почему не может остановиться, не испытывать удовольствие, ведь не должна кончать здесь, сейчас, с ним. И все равно кончает, выгибаясь от наслаждения, пока он трахает ее. Похоть и мрак — как наркотик, они нравятся всем, стоит лишь один раз попробовать, а он привык щедро раздавать дозы, отравляя тех, к кому прикоснулся. Петру он отравил тоже, но совсем немножко, не настолько, чтобы погасить в ней свет.
Прошлую ночь он не помнит, но утром она улыбалась и смущенно целовала его в плечо, прижимая к груди простынь, значит, все было правильно. В последнее время его мозги снова выключаются все чаще, но рассудок и память не нужны, чтобы любить женщину. Тело привыкло к тому, что надо делать, пальцы сами находят нежные впадинки и изгибы, которые нужно погладить, губы — влажные островки, которые следует целовать. Опаснее то, что иногда ему все равно, кого гладить и целовать.
— Ты так смотришь… — шепчет Петра, задыхаясь от его прикосновений, а он просто боится закрыть глаза. Там, под веками, приходят совсем другие образы, и женщина в объятиях другая. Та, с которой связывает общая кровь. Сознательное в нем бесконечно борется с бессознательным, и второе окончательно не победило, наверное, только из-за нее. Из-за его девочки-скалы.
Он цепляется за нее, за свою осознанную реальность, как за последний оплот. Когда-то у темпла забытого бога он сделал их фотографии — обрывочные эпизоды сумасшедшей страсти и счастливой любви, только-только зарождающихся между ними. Теперь его реальность напоминает эти эпизоды. Щелчок затвора — и сознание успевает выхватить и запечатлеть какой-то момент, а затем темнота. Щелчок. И темнота.
Щелчок. Петра сидит на краешке дивана, у нее грустные глаза и голая грудь. Руки сложены на коленях. Он опускается перед ней, щекочет языком ее розовые соски, дразнит их своим дыханием, надеясь отвлечь и рассмешить.
— Ну что такое, сладенькая?
— Рука болит.
Петра показывает ладошку, перетянутую белым бинтом. В центре повязки засохла кровь. Его собственные руки давно целы, зажили, словно ничего и не было, а у нее вот… болит и кровоточит. Забрать бы ее боль на себя, он бы даже и не заметил новую среди собственного мрака и шороха голосов, а ей бы легче стало. Жаль, что так нельзя.
— Пойдем пускать кораблики?
— Кораблики? — Петра смотрит недоверчиво и растерянно.
— Да. Кораблики. Река через три месяца замерзнет, но пока для корабликов еще есть время. Пойдем.
Щелчок. Старинная бригантина, важно покачиваясь, отплывает от берега. Кривая и довольно уродливая, потому что его руки отвыкли, но вполне способная выдержать борьбу с течением хотя бы до ближайшего изгиба реки. Тканевые паруса трепещут на ветру, поддавая ей ходу. У Петры лицо счастливого ребенка. Она подпрыгивает на месте в своей тонкой, не предназначенной для цирховийской зимы курточке и хлопает в ладоши, забыв о порезе. Ранним утром еще холодно, и туман стелется над водой, хочется притопывать ногой о ногу и греть пальцы дыханием, а они, как дураки, не спали всю ночь, занимаясь — смешно подумать, — не сексом, а кораблестроением.
Петра с сияющими глазами и раскрасневшимися щеками оборачивается, берет его ладонь в свои, подносит к губам, глядя снизу вверх полным любви взглядом.
— У тебя руки золотые, Дим, — целует, и улыбается, и добавляет тихонько: — И сердце золотое. Я знаю.
Этими руками он убил стольких, что и не сосчитать, а сердце… там давно ничего не видно