в дребезжащий череп, разнося изнутри полую треснувшую кость.

Дороги перекрывало со скоростью смерча, рухнувшего на пустыню небесного тайфуна; Юу, болтающийся на шутовских руках, тяжело, но успокоенно дышащий, отдавал все свои силы на то, чтобы не засыпать, и сквозь просветы в разрозненных перепачканных ресницах видел, что трубы, каналы, ниши, коридоры, тоннели, по которым пытался бежать Аллен, неминуемо блокировались верховодящей всезнающей дланью, защелкивались на люки и решетки, трещали электричеством, стекали зелеными каплями едкой кислоты — чем дальше они забредали, тем выше, наверное, поднимались, и от мостов, самобытно рушащихся за спиной от единого неосторожного шага, снова не осталось ни следа.

Юу видел, как бледнело клоунское лицо. Чувствовал, как стискивали до синяков потряхиваемые дрожью пальцы. Слышал, как хрипело раненными пружинами дыхание — спина, ноги, руки, лицо, всё это оставалось измазанным в крови; люди — не апостолы, люди так легко не исцеляются, люди изнашиваются и умирают, пусть в итоге всё равно живут дольше, чем отмерено прожить Вторым: таким перфектным, таким мотыльковым, таким кружевным, таким лётным.

Пахло солью, матовый полуподвальный чад налипал на сужающиеся ноздри, заставлял дергаться, царапаться, отрывать от себя прочь, сбрасывая под ноги брезгливыми комками. Снова проходили минуты, снова часы, снова — едва ли не сутки, и звук шутовских шагов становился страшен настолько, что человеческий испуг, испуг апостола — вместе одушевляли покрытую струпьями жучиных панцирьков темень, наблюдающую из углов воспаленными желтками куриных слепотных глаз.

Пусть Юу не понимал, что значит кем-то когда-то придуманный набор букв, сложившийся в звукопитие «н.а.д.е.ж.д.а.», он чувствовал — существовал когда-нибудь или нет, но именно сейчас тот растворялся, уходил, отбрасывал протянутые руки, чтобы уже всё, чтобы избитыми чумными крысами по чужому лабиринту, пока дороги не приведут туда, куда их хотели довести стоящие за престолами темные короли в свитых из лишайников бакенбардах.

После кто-то качал головой, неодобрительно косились из-за трубного кустарника обглоданные черепа о трех глазницах, в каждой из которых — по мертвому пучку проклюнувшегося дорожного зверобоя. Отходило соединение — старые годы, погибший мастер, неумелые руки, и Юу опять выключало, отбрасывало запрокинувшейся головой на подставленные ладони, морило кровью, однообразием, пустотой, сердечным голодом.

Когда он просыпался — видел над собой испепеленные яростью рыжие скалы, ободранные, обугленные потолки, робко перемигивающиеся лампочки, больше не смеющие выдавливать горделивое «нет»; даже крысы однажды поднимают бунт, и белый шут пробивал когтями стены, прослушивал остановившиеся жилы, находил заваленные рудники, прокладывая им путь через пресеченья первого корпуса, давно забытого, давно заброшенного, проеденного призраками, бесконтрольного, не принадлежащего никому.

Здесь отплясывали мексиканским романсеро разбросанные по углам бесполые скелеты, здесь лифтились душные шахты, низились землей вспоротые чугунные сплавы. Слух различал в ропоте тверди иноязычный жаргон, которым, наверное, пользовались души, общаясь в переполненном аду, и пока стекляшки прозрачных глаз неотступно следили, пока в вены втекали дурные манеры, пятна, драные петли — под ногами Уолкера жухла пробившаяся сквозь кладку вьюнковая повилика, посылали из Мехико-Сити приветы подвешенные для пиньяты костные балахоны, носились мимо, колышимые ненавязчивым сквозняком о хромом костыле, скукоженные листья, при виде которых зрачки Юу расширялись, кровь прекращала капать, лицо приобретало живой румянец, отошедший от него на заре рождения точно так же, как в мире снаружи ниточная тень отошла от мальчика-летчика, порхающего у гранитных фонтанов с нимфами да позвякивающими цепочками телефонными феями.

Наверное, в то, что они отрываются, что берут верный путь — верил даже Уолкер, даже этот сумасшедший арлекин, проливший первую амальгаму бурой хохочущей кровоточности, незапятнанно ставший из «просто солдата» таким же «просто убийцей». Наверное, звукопитие н.а.д.е.ж.д.ы. возвращалось, крепло вместе с думами и сорняками, складывалось соломенными сомбреро, опускало на глаза холодные ладони сеньориты де Муэрте. Шептало:

«Теперь всё, теперь — можно, теперь — отдыхайте, дети.

Теперь — да».

И когда дорога древлих императоров вильнула, задумчиво понеслась вдоль правого стерильного борта беспорядком берущей своё трухи, когда шаги утонули в шорохе дикого внешнего сена, покрывшего почву пушистым ворохом нехоженого ковра, когда по стенам заелозил лишайный мох южных лохматых оленей, и булыжная стойка, окружившая закуток с кладбищем брошенных труб, пригласила разжать объятия и отдаться минутной сладости заслуженного отдыха, обещающего вернуть хотя бы крохи резервных сил, и Аллен, и Юу беспрекословно поддались ей, намертво позабыв про единственное правило, оставшееся бдеть над помойными крысятами их вымирающей породы:

Никогда не спрашивай, если скрипнет темной полночью дверь, кто стоит за порогом.

Никогда не смотри сквозь стекло, бычий пузырь, провал в умершем накануне сочном дереве, пытаясь разгадать запретное для тебя лицо.

И никогда, никогда не верь, если все-таки обронил брызги раздаренного волчьего голоса, отвечающим на твой призыв, говорящим на «кто там?» — «это всего только я».

Никогда.

Не.

Верь.

Юу спал.

Или не спал, а просто лежал с закрытыми набухшими глазами. Или это Аллен спал, незаметно для себя закрывал глаза и верил, будто весь прочий мир делает это заместо него — ослепшие ведь часто отказываются истинных себя принимать, остаются думать, будто с ними всё в порядке, будто это просто Господь спустился, наконец, со своей вершины, раздавив тяжелой стопой все болотные янтари, шелковичные кустики, царские ягоды, моховые смородины, северные апельсины, арктическую рассветную малину. У слепых часто — глаза полны заката, сердце полно рассвета, и черт поймешь, чем полно остальное тело, чем полон ты сам, что со всем этим делать, в какую канаву сливать, чтобы не заразить, не загадить кого-нибудь другого еще.

Болели раны.

Кровь, густея, прекратила сползать по коже, прекратила огибать бугорцы и всхолмия, впадать в протянутые для нее низины, дабы собраться испарениями с алых подстывающих болот; ныли кости, ныла плоть, но он — солдат, а солдатам, говорят, привычно. Говорят — ерунда, заживет, пройдет, не ной, не плачь, не позорь. Ну что солдату кровь, если у него она каждый второй час, если красный для него — дождь, хоть и от дождя, просто все об этом позабыли, можно умереть, если вернуться, скажем, в Старый Лондон, к Большому Бену, под смолистое небо вылитых за годы отходов, наивно переваренных дарующим прохладу небом…

Ну какой, скажите, там дождь?

Умостив мальчишку на животе и на земле, чтобы не тревожить лишний раз ни наспинной дыры, ни самого его тельца, Уолкер сидел рядом, поглаживал пальцами черный взмокший затылок, перебирал волоски. Время от времени наклонялся, раздвигал бинтующие тряпки, смотрел на рану — заживала, зарастала почти на глазах, пусть и совсем не так быстро, как сам мальчишка пытался бравадиться, обещать, разве только не клясться.

Юу кашлял, стонал, дышал чаще, чем стучится сердце полевой мыши, а вокруг стекали крапинками стены, тучнел от сырости кирпич, размывало мох, росой накрывала волглость, и над головой должно было отыскаться палящее синим

Вы читаете Taedium Phaenomeni (СИ)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату