Она была узкой, немощеной и очень темной. Конечно, горожане сливали содержимое ночных горшков прямо на дорогу по всему городу – это было частью обыденной жизни в Южных землях, – но здесь улицы никто не убирал. Все отходы, прилипнув друг к другу, валялись в сточной канаве, проходившей по середине дороги. Я засомневалась, правильно ли поступила, приведя сюда Абдо, но, судя по его виду, он ни капли не испугался. Он пошел впереди меня, осторожно огибая лужи и кучки лохмотьев. Кучки тут же приходили в движение и в безмолвной мольбе тянули к нему скрюченные руки ладонями вверх.
Абдо полез под рубашку – он носил кошелек на шее, привязав к нему веревочку. «Здесь можно расплатиться гореддийскими монетами? – спросил он. – У меня больше ничего нет».
– Наверняка можно, – ответила я, торопливо шагая за ним. Жадные руки хватались за мои юбки. Доставать деньги – пусть даже гореддийские медяки – в таком месте было небезопасно. Я не стала мешать ему, когда он протянул кому-то горсть монет, но потом провела его мимо бедняков. – Ты видишь где-нибудь огонь сознания?
Абдо снова зашагал вперед, выгнув шею и прищурившись. Наконец он вскрикнул: «Да, вижу! – и указал на покосившуюся деревянную хибару. – Сквозь это здание».
– Он внутри? – спросила я, не веря своим ушам. Я и не представляла, что этот свет, который я не могла разглядеть, горел так ярко.
Абдо пожал плечами:
«Скорее, движется позади».
Мы обогнули постройку с восточной стороны, и Абдо сказал: «Нет, не сюда. Он идет на запад». Я побежала за ним по переулку, захламленному и вонявшему прокисшим луком; сначала он вел на запад, но вскоре свернул на юг.
«Не туда, – произнес Абдо. – Я вижу его свет сквозь стены, но не понимаю, по какой дороге он идет. Это как лабиринт. Мы не в том проходе».
Несколько тупиков спустя мы свернули на грязную улочку, которая была шире предыдущих, и увидели вдали человека в длинном кожаном фартуке и широкополой шляпе, удалявшегося от нас. Абдо взволнованно схватил меня за руку и указал на него: «Это он!» Мы побежали вперед, разбрызгивая содержимое сточной канавы и поскальзываясь на грязи. Мы оказались на самом краю города. Здесь сельская местность уже начинала вступать в свои права: мы увернулись от свиньи, которая брела по дороге, и обогнули стайку жалобно пищащих цыплят. Передо мной прошел мул, нагруженный хворостом. Он на пару секунд загородил мне обзор, но я успела протиснуться мимо него, чтобы заметить, как объект нашей слежки спускается по лестнице и ныряет в подвал полуразвалившейся церкви.
Ну, разумеется. Никто не станет выделять больничные койки зараженным чумой.
Я добежала до облезлой двери как раз в тот момент, когда веревку от щеколды снова просунули в отверстие. Я схватилась за нее, но ничего этим не добилась и только поранила руку узелком.
«Я вижу сияние прямо за дверью», – сказал Абдо, рисуя невидимый контур на грубо отесанной двери.
Я постучалась, но дверь не открывали. Нагнувшись, я заглянула внутрь сквозь отверстие в щеколде и увидела тускло освещенный склеп. Между массивными могильными плитами, под которыми покоились священнослужители, и объемными колоннами, поддерживавшими потолок, виднелись соломенные тюфяки. На каждом из них лежали несчастные с распухшей шеей, отекшими глазами и омертвевшими пальцами, сжатыми в кулаки. Монахини – судя по их желтым одеяниям, это были сестры святой Лулы – осторожно обходили умирающих, подавая им воду или слезы мака[2].
Только сейчас я услышала стоны и ощутила трупный запах.
В этот момент Зяблик рывком открыл дверь, и я едва не упала. Жуткое лицо с клювом уставилось на меня большими стеклянными глазами – на нем была чумная маска из мешковины с линзами, вставленными в специальные прорези, и длинным кожаным клювом, набитым лекарственными травами, которые защищали доктора от болезнетворных запахов. На кожаном фартуке и перчатках виднелись пятна, а его глаза за стеклянными линзами были на удивление голубыми – и добрыми. До меня донеслось несколько приглушенных слов, сказанных на нинийском.
– В-вы говорите на гореддийском? – спросила я.
– Обязательно просить вас уйти на двух языках? – спросил он, с видимым усилием переходя на другой язык. Его голос по-прежнему глушили кожаная маска и настоящий клюв, скрытый под ней. – Неужели вам недостает вони, мерзости и здравого смысла, чтобы понять, что лучше держаться отсюда подальше?
– Мне нужно с вами поговорить, – сказала я и выставила ногу вперед, потому что он явно собирался снова закрыть дверь. – Не прямо сейчас, разумеется. Но, возможно, вы найдете для меня немного времени, когда закончите с делами?
Он печально рассмеялся:
– Когда закончу? Как только я выйду отсюда, отправлюсь к больным проказой. А потом буду разрываться еще между дюжиной мест, куда мне нужно попасть. Бедные так сильно нуждаются в помощи, а вокруг так мало людей, которым есть до них дело.
Достав из корсета кошелек, я протянула ему серебряную монету. Он посмотрел на нее, одиноко лежавшую на его поношенной перчатке. Я дала ему еще одну.
Доктор склонил голову набок, словно птица, которая прислушивается к шорохам, чтобы найти червячка.
– Почему же вы сразу не сказали? – спросил он, кивком указывая на Абдо.
Я взглянула на Абдо, но юноша не обратил внимания. Он с мольбой смотрел на доктора.
– Я найду ее дом, – сказал Зяблик. – Но я освобожусь не раньше вечера. – Доктор поднял на меня скрытые за линзами глаза, аккуратно подвинул мою ногу замызганным мыском сапога и захлопнул дверь.
– Что ты сказал доктору Зяблику? – спросила я у Абдо, когда мы пошли прочь от церкви.
«Что мы – такие же, как он, – мечтательно произнес Абдо, взяв меня за руку. – Он придет: любопытство – часть его натуры. Мне понравилось его сознание. Оно очень доброго цвета».
Я буквально сияла от счастья. Мы нашли полудракона всего за три дня. Он принял новости благосклонно, хоть и настороженно. После недели, проведенной в грязи, я наконец могла доложить Глиссельде и Киггзу, что мы добились ощутимого результата.
Начало нашего путешествия складывалось как нельзя лучше. Мне не терпелось сообщить об этом даме Окре.
Мы вернулись к даме Окре, но она куда-то вышла, а нас переполняла радость, и сидеть дома не хотелось. Я сходила за флейтой, и мы с Абдо провели весь день, выступая на соборной площади.
Раньше я бы ни за что не стала этого делать. Я слишком боялась выдать себя (и вызвать гнев отца) и поэтому никогда бы не осмелилась играть на публике. Выступления на людях по-прежнему немного пугали, но вместе с тем доставляли невероятную радость. Кроме того, они стали символом