В ту ночь я так и не добрался до лачуги, не вошел в нее. Когда я шел по узкой тропинке в тумане, меня лихорадило («амебная дизентерия», резюмировал врач, к которому я отправился на следующий день). В хижине в ту ночь был Северини – не я. В такие ночи, являясь в гости, ученики всегда видели его лик. Но меня с ними не было, моего лица там не было. Это на его лицо они смотрели, сидя среди Экспонатов Выдуманного Музея. Но мое лицо вернулось в город – в моем теле, которым я теперь полностью владел; в организме, что управлялся одной душой. Остальные так и не вернулись из хижины на краю болота святого Альбана. После той ночи я больше никогда их не видел – тогда он увлек их за собой в кошмар, в котором пламя свечей плясало на картинах, где материя кишела и дрожала, как клубок змей или сонм вылупляющихся пауков. Он показал им путь в сердце кошмара, но не смог вывести их обратно. Когда ты глубоко в него зашел, пути обратно уже нет. Вот где навсегда пропал и он сам, и его паства.
Но он не взял меня с собой на болото, где я существовал бы, как существует плесень или разноцветный слизевик. Таким мне видится его бытие в новоявленных бредовых откровениях. В те моменты, когда я мучаюсь телесной хворью или страдаю от непомерного душевного смятения, я вижу, какой стала его жизнь, как живут остальные. Поэтому я никогда подолгу не смотрел на лужи сочащейся жизни, когда добрался до лачуги на краю болота святого Альбана. Я ехал из города однажды ночью и остановился там лишь для того, чтобы облить проклятое место бензином и поджечь. Лачуга горела со всем великолепием кошмаров, по-прежнему выставленных внутри, озаряя все вокруг и подарив мне самый смутный образ того, что было там, – циклопическую, размытую картину великой темной жизни, из которой мы все вышли, из которой мы все сделаны.
Эта тень, эта тьма
Похоже, Гроссфогель порядочно всех обобрал. Нас было около дюжины, некоторые уже винили себя в идиотизме – причем ровно с той минуты, когда мы очутились в этом месте. «В центре пустоты» – так выразился один опрятно одетый мужчина. Это ведь он не далее чем несколько дней назад во всеуслышание заявил, что завязал со стихосложением из-за того, что никто, по его мнению, должным образом не чтил его новаторскую манеру «герметической лирики». Он же утверждал, что трудно ожидать чего-то иного от места, куда мы угодили, ничего другого мы, идиоты и неудачники, не заслуживали. Он объяснил, что у нас нет причин ожидать чего-то большего, чем оказаться в мертвом городишке под названием Крэмптон, в богом забытой глуши, причем еще и в самое скучное время года, зажатое между пышной, блестящей осенью и, судя по всему, столь же пышной и блестящей зимой. Мы в ловушке, продолжал он, по сути, явно сели на мель в таком районе страны, да и всего мира, где все признаки этого мрачного времени года, а скорее их отсутствие, выставлены напоказ в окружающем пейзаже, в котором все ободрано до костей, а жалкая пустота форм без всяких украшений явлена во всей неприглядной жестокости.
Я счел нужным напомнить, что в программе экскурсии, учрежденной Гроссфогелем, – «физически-метафизической экскурсии», как он это сам называл, – не было и капли двусмысленности о пункте нашего конечного назначения, но в ответ схлопотал порцию озлобленных взглядов со всех сторон. Наша группа теснилась за столиком в миниатюрной закусочной, сейчас забитой до отказа странными приезжими, которые, ненадолго прекратив препираться, бездумно таращились сквозь запыленные окна на полумертвые улицы Крэмптона, где все дома казались заброшенными и побитыми временем. Вскоре город обозвал «бездной убожества» тощий тип, которые всегда представлялся как «академик-расстрига». После такого самоопределения от других людей обычно следовали вопросы о том, что же оно означает, а он, не скупясь на слова, пускался в объяснения о том, как его неспособность извратить собственный образ мыслей по стандартам, как он это называл, «интеллектуального рынка», а также напрасные попытки скрыть приверженность к необычным исследования и методологиям, привели к тому, что вот уже долгое время он не мог получить должность в любом уважаемом научном учреждении, да и в принципе любую работу. «Скелет» был свято убежден, что неудачливость возвышала его над остальными, и в этом, если подумать, был подобен всем остальным оккупировавшим столовую неудачникам, жаловавшимся на хапугу Гроссфогеля – мало того, что задрал цены за билет, так еще и притащил в какой-то заброшенный Крэмптон невесть зачем.
Вытащив из заднего кармана брюк проспектик, я положил его перед тремя моими соседями по столику. Затем достал свои еле живые очки для чтения из кармана старого джемпера под моим еще более старым пиджаком, чтобы снова все перечитать и подтвердить подозрения, возникшие относительно истинного смысла отпечатанного в проспекте текста.
– Если ты ищешь напечатанное мелким шрифтом… – начал мой сосед слева, фотограф-портретист, который обычно заходился в кашле, стоило ему заговорить, – так случилось и на этот раз.
– Мне кажется, мой друг собирался сказать следующее, – пришел ему на помощь сосед справа. – Мы стали жертвой аферы, хитрейшей аферы. Я говорю это от его лица, так как именно в этом направлении работает его разум, разве я не прав?
– Метафизической аферы, – кивнул сосед слева, на секунду перестав кашлять.
– О да, метафизической! – повторил сосед справа с легкой насмешкой. – Никогда бы не подумал, что попадусь на такое, с моим-то опытом и особой областью знаний! Мошенничество – высшей пробы, чрезвычайно продуманное…
Сосед справа был автором неопубликованного философского трактата под названием «Расследование заговора против человеческой расы», но я не был уверен, какие «опыт и особую область знаний» он имеет в виду. Прежде чем я успел обратиться к нему за пояснениями, меня бесцеремонно перебила женщина, восседавшая прямо напротив.
– Мистер Райнер Гроссфогель – лгун, вот и весь разговор, – заявила она достаточно громко, чтобы услышала вся закусочная. – Я же