– Какие дни? – не понял я.
– Дни жизни, которые отпущены тому, кто осмелится эти часы завести, – произнесла хранительница со значением.
И поглядела на нас, точно мы непременно собрались эти часы завести. А мы со Светкой переглянулись. Хранительница улыбнулась, радуясь произведённому на нас впечатлению.
– А кто-нибудь пробовал? – немедленно поинтересовалась Светка. – Ну, завести?
Мне не понравилось то, как она спросила. С интересом. Я сам очень не люблю такие штуки: шкатулки, обрубающие пальцы, часы, смертельно раздражающие владельцев своим скрипом, ароматические лампы, способные убаюкать бешеного бегемота, телескопы, вонзающие в глаза звездочёту отравленные иглы, – за тысячелетия цивилизации человечество изобрело много премерзейших предметов. Поэтому меня интерес Светки не обрадовал, мало ли что в этих часах…
– Разумеется, пробовал, – ответила хранительница. – Однажды Александр Лодыжский, привёзший эти часы, отправился по делам в губернию. Его молодая жена Лизавета осталась в имении. Она скучала и в этой скуке изучала вещи, вывезенные из Европы. Само собой, она не прошла мимо этих часов. Лизавета окончила курсы в Санкт-Петербурге и была материалистически настроенной барышней, поэтому в отсутствие супруга она занялась поиском ключей.
Мы со Светкой слушали. Светка как раз большая поклонница всевозможных страшных историй, ну а я слушал для того, чтобы потом рассказать отцу, – он сразу, минуя часы и сундуки-горки, отправился на второй этаж разглядывать пейзажиста Лодыжского.
– Ключ от часов обнаружился в секретере, и нетерпеливая девушка завела часы. Ничего не произошло, стрелки сдвинулись, и внутри часов заработал механизм…
– И что же случилось? – нетерпеливо спросила Светка.
– Смерть явилась к ней в двенадцати обликах, – с некоторым удовольствием произнесла хранительница. – Девушка поседела и почернела лицом, она перестала есть и спать, у неё выпали ногти, слуги боялись её и разбегались из усадьбы. На двенадцатый день приехал её муж. Он вошёл в комнату, где жила Лизавета. Она сидела у окна, а на руках у неё спала белая кошка. Когда Александр вступил в комнату, кошка спрыгнула на пол, а Лизавета упала бездыханная на пол!
Хозяйка музея уставилась на нас с восторгом во взоре.
– О! – сказала Светка. – Это интересно.
– А где же ключ? – спросил я. – Его, наверное, в сейфе хранят?
– Совсем нет, – ответила хранительница. – Ключ висит на гвоздике справа на часах.
Мы дружно шагнули вправо. Там действительно на гвоздике висел ключ. Самый обычный, железный, скучный заурядный ключ.
– На этих часах проклятие, – снова с удовольствием произнесла хранительница. – Говорят, что эти часы сделал сумасшедший швейцарский мастер, продавший душу дьяволу. Часовщик хотел сделать часы, которые шли бы целую вечность, но за это он должен был создать часы, отбирающие жизнь…
Я не верю в проклятые часы. За каждыми проклятыми часами стоит какой-нибудь психопат.
– А в наши дни кто-нибудь пробовал их заводить? – спросила Светка.
– Нет, конечно, – покачала головой хранительница. – Это же фондовая вещь.
– Интересненько… – Светка поморщилась. – Очень интересненько.
Я взял Светку за руку и повёл дальше, на второй этаж, туда, где живопись.
Художник Лодыжский был по совместительству лесопромышленником и потомственным фабрикантом корабельных канатов, которые продавались аж в самом Лондоне, на товарной бирже, ими оснащались почти все корабли флота Её Величества, включая «Титаник».
Мы выслушали про «Титаник» повторно, причём в этот раз краеведческая Калерия добавила, что верёвки из Холмов сыграли значительную роль и в мировой культуре, – в частности, известный исследователь истории родного края подполковник Брылин уверял, что сам Есенин воспользовался качеством местного продукта, которое, как всегда, оказалось на высоте.
Это смотрительница произнесла с каким-то удовлетворением. А потом отчего-то закашлялась, покраснела и убежала пить воду. Светка ухмыльнулась.
Поставивший этот дом Спиридон Лодыжский весьма неплохо зарабатывал на жизнь пенькой и лесом и даже построил на свои средства пеньковый техникум и больницу. Он был сыном Александра от второго брака, купцом первой гильдии, в свободное же время занимался живописью. В этом у него имелись немалые таланты, Спиридона Лодыжского брали в Императорскую академию художеств, но он предпочёл предаваться живописи самостоятельно. Несколько раз он ездил в Италию и Голландию, привёз оттуда множество работ и коллекцию антиквариата.
Это всё нам сообщил уже отец. Он прохаживался по залам, разглядывал картины по второму разу, фотографировал, хотя и было запрещено, только за двести рублей. Мы ходили за ним, смотрели.
Пейзажи Спиридону удавались. Я в живописи плохо понимаю, но себе домой я бы их повесил. В основном море, острова, пляжи длинные и нищие рыбаки, чинящие сети на песке. Народ, я вспомнил, что в девятнадцатом веке было модно изображать всякий народ.
Кроме нас экспозиция посетителями была не перегружена, залы дышали пустотой, светом и прохладой, так что мне в музее понравилось. Мы обошли его справа налево, от итальянского периода в творчестве Спиридона к русскому, от неапольских оборванцев к нашим, от красот Везувия к приволжским плёсам, а потом и вовсе к зиме. В творчестве Лодыжского вдруг обосновался север, в картинах тосковала стужа, и стыл лед, и острыми гирляндами блестели сосульки. Мазки стали крупными и не такими усердными, как раньше, снег, седина и синие просторы, и далёкими чёрными точками из-под снега замёрзшие ямщики.
Я подумал, что очень хорошо тут картины развешаны – от молодости и надежды к старости и смирению, в конце всегда зима, и никак иначе. Производит впечатление, чего уж говорить.
– А это ещё что? – отец нахмурился.
В самом углу зала висела ещё одна картина. Она, в отличие от других, была небольшая по размеру, может, в половину стандартной плазменной панели, и висела как бы не на всеобщем обозрении, а чуть застенчиво сбоку, в слабоосвещённой нише.
– Вот это гадость… – прошептала Светка.
И я с ней был абсолютно согласен. Картина совершенно омерзительная. То есть по-настоящему омерзительная, взглянув, я сразу отвернулся, потом, конечно, заставил себя глядеть.
Был нарисован высокий берег над рекой, опушка тёмного леса и мрачные деревья, напоминавшие дубы, толстые и с похожими на щупальца осьминога корнями. На широкой, покрытой сочной зелёной травой поляне стоял белый телец. Именно телец – уже крупный и рослый, но ещё не рогатый бык. Он стоял мордой к реке, правый бок его был распорот, рёбра были сломаны и вывернуты наружу острыми краями.
Возле тельца на залитой кровью траве лежала тварь, похожая… Не знаю, я раньше таких не видел. Это был одновременно и волк, и тигр, и кабан, и варан, покрытый чёрными шипами, и крокодил, и ещё что-то неизвестное. Тварь погрузила в рану тельца тяжёлую лапу, выедала вывалившиеся внутренности и от удовольствия прикрывала широкие и масляные красные глаза.
А там, под деревьями, стояли фигуры, неразличимые в бордовых