— Мы союзно жили, — рассказывала Анфиса, обращаясь к Виктору Михайловичу. — Выше мамы никого не было. Уж что прикажет, то и делали. Бывало, мама уйдет на покос, скажет: «Девки, вот так три раза окружните в печке, рука терпит, и ставьте хлеб». Я все так теперь и делаю, как мама велела.
Гера бочком обошел Анфису и, припав к матери, спросил:
— Мама, а почему тебя тетя зовет Нюркой? Тебя разве Нюркой зовут?
— Гера, — внушительно проговорил отец, — иди на свое место! Сколько раз я тебе повторял: в разговоры старших не вмешивайся. Маму твою зовут Анна Семеновна, а Нюрка — это другая тетя, она жила когда-то в деревне, а потом все на свете забыла, даже как хлеб сеют.
— Ну, конечно, — с мягкой иронией возразила Анна Семеновна.
Анфиса между тем ласковым, сожалеющим взглядом всматривалась в ее лицо.
— Уж и сединка в волосах. И зубок праздничный выпал, золотой вставила. А у меня еще крепкие, орехи разгрызаю. Иногда приду с работы — дома одни корки. Некогда пекчи, а то дрожжей нет, размочу корки в квасе и так нашмякаюсь…
Она засмеялась. Зубы, в самом деле, были у нее еще крепкие, здоровые. А голубые выцветшие глазки смотрели совсем по-детски — доверчиво и весело. И хотя лицо все было испещрено бесчисленными морщинами, Виктору Михайловичу ясно представлялось, какой она была в детстве — быстрая, веселая тонкая девчушка.
— Я прежде шустрой была, — подтвердила Анфиса его догадки, — торопышкой меня звали. Первая плясунья во всей волости. А теперь уж не то. Сердце! Жизнь была трудная. В сиротстве росли. Потом своих ребят поднимали. Как вышла замуж, не видала рассвета, все ночь. Двух сынов на войне убили. Как травушку зеленую скосили… Это ли не горе! Мужик мой, как получил такое известие, стал таять, таять и вскорости помер. А тут меня скарлатина схватила. Все думали: конец. Выжить-то выжила, а слуха лишилась. По губам больше разбираю. Но что делать! Остались мы с Нюркой. Училась она тогда в девятом классе. Из всех девок первой шла. Директор говорит: «Учить ее надо выше, у нее большой ум». Ну, я стала поднимать. До человека довела.
— Трудно было? — спросил Виктор Михайлович.
— Все было. Она тоже маялась. Что поминать плохое!
К вечернему чаю Анфиса вытащила из баула стеклянную банку с медом и поставила на стол.
— Ешьте! Липовый!
Анфиса выпила две чашки чаю, к печенью и конфетам не притронулась. В ответ на уговоры сестры лишь махнула рукой:
— Пусть парень угощается. Худенький он у тебя. Я квасу вам заведу. С него толстеют.
Анна Семеновна показала сестре всю квартиру. После обхода комнат Анфиса постояла в кухне возле плиты, обложенной глянцевитым кафелем. В духовку заглянула с откровенным недоверием. Что же тут может испечься, если дрова совсем в другом месте горят? В первый момент не обратила внимания на то, что в квартире ни одной печи. Обнаружила отопление случайно, когда, привалившись к подоконнику, почувствовала, что откуда-то идет тепло. Потрогала батарею — горячая, и долго дивилась этакому удобству.
— Так ты что же целый день делаешь? Я как погляжу, у тебя совсем нет хозяйства.
Анна Семеновна, смутившись, стала перечислять, как складывается у нее день.
— Пол обтираю влажной тряпкой…
— Ну, это что за работа! — заметила Анфиса. — Пол-то как зеркало, не надо шоркать вехоткой с песком.
— Обед иногда приготовляю…
— Ну…
— С Геркой вожусь…
— А стираешь сама?
— Малые вещи сама, а большие отдаю.
Анфиса помолчала, прихмурилась. Потом непривычно суровым тоном заключила:
— Вовсе мало работы. Как это ты такую скукоту терпишь? Я бы часу единого не выдержала. И весь день одна? А на службу пошто не идешь? Мужик не отпускает?
— Да нет, отпускает, — неуверенно проговорила Анна Семеновна и тут же подумала, что за все эти годы не было у нее с мужем разговора на эту тему. Молчаливо признавалось обоими, что так должно быть: она — дома, он — на работе. Иногда только, в минуту особенно постылой праздности, думалось: «Ему все равно, чем я живу. Он доволен и не хочет перемен».
— У меня здоровье неважное, — сказала Анна Семеновна, не глядя на сестру. — Аппетита совсем нет. То не хочу, другое не хочу. Бессонница.
— А к докторам ходила? Они что говорят? Какая болезнь?
— Ничего не находят. Говорят, все в порядке. А я чувствую…
— Вот что, — сказала Анфиса негромко, с какой-то серьезной решительностью в лице, — никакого недуга у тебя не должно быть. Ты еще в цвете сил. Была бы мамонька жива, она бы тебя осудила. Она круто робила и нам то же завещала. А ты, я гляжу, живешь потихоньку, сама себя не перегонишь.
Видя, что сестре неприятны ее слова, сказала, хлопнув по плечу:
— Головушку, смотри, не вешай. И не сердись на меня! Я тебе дело говорю. В таком царстве живешь и кручинишься…
Перед ужином Анфиса вытащила из мешка поросенка с двумя распорками между ног.
— Тебе привезла, на гостинцы, — и, радуясь изумлению и замешательству сестры, с гордостью сообщила: — Премия! За работу дали.
— Ну зачем, зачем? — повторяла Анна Семеновна. — Я же сама могу купить. Продают у нас…
— А это мной вскормленный. Он слаще, — возразила Анфиса. — У меня еще три осталось. Мне не съесть. Бери, бери!
Подошел Гера и долго осматривал поросенка. Потом шепотом спросил мать:
— Кто эта тетя? Она тебе даром привезла? Да?
Виктор Михайлович опять подсел к Анфисе, но не расспрашивал, а только, покуривая, слушал. Анфиса рассказывала о свиноферме, которую она называла «фирмой».
— В прошлом году я всех поросят сохранила до единого. Только во все глаза смотреть надо, когда матки поросятся. Недоглядишь — сожрут поросят-то.
Анфиса говорила и говорила, словно за этот первый день встречи хотела наверстать все долгие годы разлуки с сестрой. Анна Семеновна слушала с радостью и грустью. Весь суровый, трудовой быт, который когда-то был ей близок и дорог, но который с годами почти начисто стерся в памяти, вдруг от одного присутствия Анфисы живо представился ей, заиграл звуками, красками.
Вот в предрассветный сумрак врывается робкое чириканье птичек. Потом дремотную тишь деревни прорезает бодрая перекличка петухов, вызывающе вскинувших свои огненно-грозные гребни. И вот вдалеке, у реки, пастух уже начинает выводить на своей берестяной свирельке наивную, полную сказочного очарования мелодию. На зов свирели на росистые зеленые травы идут коровы разгонистым, деловым шагом. Спешат туда же овечки, кроткие, жмущиеся друг к другу, с круглыми курчавыми боками. А позади их, размахивая хворостинкой, бежит вприскочку она, Нюрка, маленькая босоногая девчонка.
Детство, полное трудных и горьких минут, вспоминалось сейчас как один солнечный день, с голубым, ослепительно чистым небом.
— Мы бы очень хорошо жили, если бы не война, —