Вокруг стоял вековой бор. Сосны неумолчно шумели — глухо роптали кроны, коротко постанывали стволы. Гигантские корни в непрестанном напряжении, будто скрюченные ревматизмом великаньи пальцы, держали крутой песчаный берег.
Противоположный берег был пологим, и в безлунные ночи представлялось, что Кама разлилась до бесконечности…
Неподалеку существовала танцплощадка — хилое деревянное сооруженьице. Оттуда ветер приносил обрывки музыки: духовой оркестр старательно выдувал чистые старинные вальсы вперемежку с подпрыгивающими, разорванными ритмами.
Старик сердился на танцплощадку — она мешала вслушиваться в музыку бора, в его нескончаемую песнь…
Длинными для него ночами старик внимал бору и думал.
Он страдал бессонницей и воспринимал ее уже не как болезнь, а как давнишнего врага, коварного и беспощадного. Ведь самый опасный враг тот, кого когда-то, считая другом, близко подпустил к себе, который знает все твои уязвимые места.
Когда-то бессонница и была старику, — тогда он еще не был стариком, — была другом, он звал ее на помощь, и она помогала ему работать.
И, конечно же, он и не заметил, как из друга она стала врагом.
Старик не сдавался ей, но и победить не мог. Засыпал старик под утро, просыпался через несколько часов, наугад капал в стакан из какого-нибудь пузырька, неестественно бодро крякал и внушал себе, что абсолютно здоров.
И правда: днем он обычно забывал о недомоганиях, но панически боялся наступления вечера, уже заранее готовясь к изнурительному выжиданию сна.
Хотел он этого или не хотел, а вечером старик начинал подводить итоги прожитого дня, — вот и не спалось: опять, казалось, мало сделал, опять не успел…
Бессонница выматывала еще и тем, что вынуждала вспоминать — не особенно приятное занятие, когда она не признак молодых нерастраченных сил, а следствие усталости. Да к тому же иногда по сердцу тупо бороздило ощущение тщетности… А о чем, собственно, жалеть? Всю жизнь у него была любимая работа. Сначала он учился строить города, потом строил города, потом учил строить города … Его не будет на земле, а они останутся — и города, и его ученики, а потом — города учеников, потом — ученики учеников…
Ночью, без сна, человек откровенен сам с собой до конца. Размышляя, он как бы снимает с жизни все условности, называет вещи своими именами, ум немного уступает сердцу, и многое становится ясным. Поражаешься простоте и мудрости пришедших в голову решений. Но ближе к рассвету они кажутся в лучшем случае наивными, и снова — тревожно…
А тут еще о чем-то рокочет бор… И даже старый дом, если вслушаться, о чем-то напоминает своими песнями…
«Я совсем, совсем старею, — думал старик, — жалко».
Нет, не старость сама по себе пугала его. Он не воспринимал ее как нечто, обязательно связанное только с нездоровьем, угасанием сил и невозможностью ничего исправить. Наоборот, он предчувствовал, что иногда именно в старости приходит награда за то, что не успел получить в молодости.
Да и что такое старость?
Если ее понимать лишь как вынужденную необходимость коротать оставшиеся дни и тщетно пытаться любой ценой не выбыть из строя, тогда старость — серьезное наказание.
Он верил в другую старость. Пусть она будет телесным недомоганием, но зато принесет с собой ясность ума и чувств, беспристрастную оценку пройденных дорог, и, учтя победы и поражения, он еще сделает бросок вперед. Обязательно сделает.
И кто знает, может быть, вся жизнь и окажется подготовкой к этому броску?
«Ты хитрюга, — говорил он сам себе. — Ты уже практически старик, так что брось подобру-поздорову теоретические исследования на тему о старости».
И как же случилось, что он утром вместо капель выпил глоток коньяку, покурил на голодный желудок и — еще несколько глотков?
Старик усмехнулся: все понятно. Так случилось потому, что вчера он встретил свою самую большую любовь, с которой не виделся черт его знает сколько лет.
Увидев ее, старик крикнул:
— Ты! — и небрежно пожал ей руку. — Ты можешь не попадаться мне на глаза?
— Изменись хоть немного! — смеясь, воскликнула она. — Нельзя же всю жизнь быть одинаковым. Просто удивительно, как я ухитряюсь любить человека с таким отвратительным характером.
— Я могу уйти, — гордо проговорил старик.
— Можешь, — весело согласилась она, — потому что знаешь: я побегу за тобой. Как всегда — я…
— Скажи! — оборвал старик и больно схватил ее за руку. — Ты действительно любила меня? Да?
— Глупый. — Она с сожалением вздохнула и отвернулась. — Ни разу в жизни я не произносила слова «любить» в прошедшем времени.
— Ну, это ты врешь, — с надеждой выговорил старик. — Так не бывает.
— Ты прекрасно знаешь, что я никогда не лгала тебе. А ты никогда не хотел верить мне.
Старик поперхнулся от возмущения и обиды, но его самая большая любовь сказала:
— Когда ты неправ, тебя так и тянет со мной поссориться. Но это удалось тебе только раз.
— Ты стала болтливой, — проворчал старик.
— Конечно. Раньше у меня были зоркие глаза, чтобы глядеть на тебя. Раньше у меня были сильные руки, чтобы обнимать тебя. Раньше у меня были сильные ноги, чтобы спешить к тебе…
— Надеюсь, ты не будешь продолжать этот перечень частей тела? — грубо спросил старик, потому что сейчас ему было необходимо расплакаться.
— Я и до сих пор думаю, как бы я прожила жизнь, если бы не встретила тебя.
— Да хватит, — жалобно попросил старик, — шмыгнув носом. — Не смеши меня.
— Если бы я не встретила тебя, — продолжала она, — до чего же тускло я прожила бы! Даже подумать страшно.
— Врешь, так не бывает! — И старик вцепился зубами в трубку.
— Как ты изводил меня! — восторженно воскликнула его самая большая любовь. — Сколько я слез выплакала из-за тебя!
— Сто ведер. Эмалированных.
— Не меньше.
Она стояла перед ним, маленькая, высохшая, в больших круглых очках, в каких-то детских тапочках. Старик сказал с невольным вздохом:
— Кто бы сейчас поверил, что когда-то ты… — Он опять погрыз мундштук.
— Ты веришь, и мне этого достаточно.
Старик задумчиво покачал головой. Сгорбившись, он смотрел на свою самую большую любовь сверху вниз, долго смотрел, спросил:
— Значит, ни о чем не жалеешь?
— Не знаю. Скорее всего нет.
«А я? — думал старик, бродя ночью по берегу. — А я жалею?»
Ноги словно сами собой обходили в темноте узлы корней, перешагивали через вросшие в песок пароходные цепи.
Река всегда успокаивала его. Если он приходил к ней растерянный или отчаявшийся, то смотрел на воду до тех пор, пока поток чувств и мыслей не становился плавным, как течение реки.
И даже зимой она оставалась для