ликвидации плацдарма. При этом он старался не смотреть Стаху в глаза, — явно стыдился белого флага.
— Вы же понимаете, у нас тут дети, женщины, больные и раненые. Беженцы и раньше собирались вывесить белый флаг, но я не позволил. Меня чуть не избили, да угомонились, когда я сказал, что немцы, увидев флаг, могут подойти, а вы не ровен час начнете стрелять, те и подумают, что это была ловушка, и отыграются на нас. Тогда они меня отпустили.
Стах спокойно слушал этого человека. Глубоко запавшие глаза коменданта выражали сомнение. Комендант сказал не все. На самом деле люди кричали: «Не позволим повстанцам стрелять! Довольно… Они удирают…» И успокоили этих людей не столько его слова, сколько воздушный налет во второй половине дня на улицу Рыбаки. Последний налет отбушевал над их головой. День клонился к закату, день, затуманенный дымом и пылью, клубы которой ветер нес вверх по Мостовой улице. За бруствером баррикад лежали бойцы. Это были остатки отряда Стаха, пополненного несколькими уцелевшими людьми из несуществующего штаба.
В десять вечера Густав прислал вестового с приказом свертывать оборону. Бойцы медленно поднимались, пригнувшись, проходили по очереди вдоль баррикады и садились у стены дома.
— Все здесь? Проверить!
— Все… — буркнул кто-то. — Все, кто жив… — добавил уже тише тот же голос.
— Ну, значит, вы уходите? — нетерпеливо допытывался комендант. Он смотрел поверх их голов в сумерки, окутывающие набережную Вислы.
— Подождите меня здесь, покурите пока, — сказал Стах своим ребятам. — Ну, веди, — обратился он к коменданту. — Я сам им скажу, что мы уходим.
— Может, лучше я… может, вам лучше идти…
Стах так зверски устал, что чувство гнева не пламенем вспыхнуло в сердце, а медленно наполнило его, как вода шлюз канала. Он приблизил хмурое лицо к лицу коменданта и глухо проворчал:
— Веди.
Подвалы были большие, со сводчатыми потолками. Возможно, дом был построен на месте старых купеческих складов, которых много было в этой части города. Здесь даже основания древних укреплений часто служили фундаментом для доходных домов.
В подвале царили мрак и вонь, огоньки крохотных светильников не столько рассеивали тьму, сколько поглощали остатки кислорода. Никто не спал, под сводами монотонно жужжали голоса. Только дети дремали на тряпье и соломе.
«Дети, — подумал Стах, — откуда здесь дети?»
Он стоял один на один с людьми, сидевшими на земле. С людьми, которые бросили ему в лицо страшное проклятие самим фактом своего существования, своей неподвижностью, своим молчанием. Стаха охватило сомнение. В голове зияла пустота. Безвозвратно затерялась та мысль, которой он хотел с ними поделиться.
«Дети. Я не подумал о детях. Ведь у них дети», — судорожно соображал Стах. Меж тем люди поднялись, оторвали спины от стен и окружили его тесным, молчаливым кольцом.
Стах поднял голову.
— Мы уходим, — сказал он тихо. — Сегодня ночью последние отряды уйдут из Старого Мяста. Можете вывесить белый флаг… — Он замолчал, прикусил губу. «Может, извиниться?» — подумал он.
Кольцо разомкнулось, и напротив Стаха очутился какой-то мужчина. Возраст его определить было невозможно — щеки покрывала щетина месячной давности. У пиджака один рукав был оторван, и в темноте белела голая рука. Тихо позванивала о пряжку ремня консервная банка, привязанная к поясу.
— Чего вам надо? Убирайтесь… — забормотал он, поднимая обнаженную руку. Стах отступил на шаг. Мужчина сорвал с головы немецкую шапку на вате и швырнул ее Стаху под ноги.
— Оставь, Ясек, — прогудел в темноте чей-то бас, — они не виноваты. Им приказали.
«Никто мне не приказывал», — думал Стах, поднимаясь по лестнице. И, только уже стоя на лестнице, нашел нужные слова.
Повернувшись, он перегнулся вниз и сказал:
— Мы еще вернемся сюда. И вы вернетесь, и я. А тем, из Лондона, не видать Старого Мяста как своих ушей. А мы вернемся.
Он поднял кулак. Непонятно было, что означает этот жест: угрозу, клятву или приветствие.
Когда он был в коридоре, выходившем во двор, до него донесся голос, человека, который говорил басом:
— …Он не из тех. Я его знаю. Он из АЛ — коммунист…
Это слово наполнило сердце Стаха теплой радостью.
Он остановился посреди улицы, глубоко вздохнул и, набрав в легкие побольше влажного ночного воздуха, пропитанного смолистым запахом пожаров, звонким голосом крикнул сидящим у стены ребятам:
— Встать!
XXXII
Юрек со дня на день откладывал решение. «Явлюсь на пункт завтра», — говорил он себе. Но потом, обуреваемый сомнениями, снова медлил. «Обидно умереть таким молодым, — думал он, сидя в случайном убежище, — пусть таращатся на здоровье, все равно не уйду отсюда».
Днем он вместе со всем гражданским населением, мобилизованным повстанцами, насыпал баррикады, таскал выкопанные из мостовой булыжники, укладывал возле домов плиты тротуаров так, чтобы получалось нечто вроде дотов. Он ходил, низко опустив голову, чтобы не встретиться взглядом с молодыми повстанцами, надзиравшими за работами. Он чувствовал себя обманутым.
В тот день, когда вспыхнуло восстание, он уговорился встретиться с Геновефой на углу Маршалковской и Хожей. «Не забудь: в три тридцать», — напомнила она — и не пришла. Он ждал ее двадцать минут, но этого оказалось достаточно, чтобы путь к дому был отрезан, между ним и домом был лабиринт улиц, находящихся под обстрелом, а город, где ему был знаком каждый закоулок, бурлил как зловещий котел, и во все стороны летели брызги раскаленного железа. Когда Юрек шел на свидание с Геновефой, его охватило чувство щемящего беспокойства при виде лихорадочного оживления в центре. Однако он отогнал недоброе предчувствие и не вернулся домой на Волю. Ему казалось, что, преодолев в себе смутные опасения, он одержал победу над своими нервами, которые в последнее время расшатались от жары и царившего в городе беспокойства в связи с отступлением немецкой армии.
Он остался на Хожей, а потом оказалось, что к центру трудно пройти даже с севера, по Иерусалимским аллеям. В вихре слухов, то панических, то оптимистических, которыми делились люди на лестницах и в бомбоубежищах, невозможно было обнаружить зерно истины.
Юрек отправился на Вильчую к доктору Константину.
— Доктор мобилизован. Он ушел отсюда час назад, — сухо сказал комендант ПВО.
Однако Юрек остался в этом доме, надеясь, что доктор вернется в свою квартиру, запертую на висячий замок.
Тяжелый, как стальной крюк, взгляд коменданта вытягивал Юрека из угла, и он выходил из подвала. Он шел, спотыкаясь на ступеньках, и выходил на дневной свет, который с беспощадностью выставлял напоказ его молодое лицо и широкие плечи. Но здоровый вид был обманчив, через неделю голод, притаившийся где-то под сердцем, лишил его последних сил и стыда.
Когда строительство баррикад было прекращено и всеобщий подъем и жажда подвигов сменилась горечью и разочарованием, Юрек в числе нескольких случайно попавших в этот дом прохожих по-прежнему выполнял разные поручения повстанцев.
Он носил воду. Брел, спотыкаясь о выбоины, и тащил в мягких, как медузы, руках, ненавистные ведра. Его щеки покрывала щетина каштанового цвета, зрачки мрачно пылали в запавших глазницах.
Однажды его встретил Константин.