Песню эту пела ами, от неё и запомнил. И сейчас именно её голос звучал в голове – глухой, пришепётывающий, мягкий и тёплый, а не этот девчоночий, звонкий и ничего ещё не понимающий. Однако было в нём то же, что слышал у бабушки, – спокойствие до равнодушия, отстранённость и от Алёши, и от его судьбы. А что такого – просто кони, просто бродят, просто за рекою. А что от всего этого жуть находит и мурашки по спине – так это не певца забота, каждый считывает смыслы как умеет.
Рома считывал.
Песня кончилась, в зале захлопали. Рома отжал кнопку записи и спустил наушники.
– Заканчивать будут скоро, – сказал Тёмыч, глядя на план концерта. Для верности пробежал его сверху вниз, расставляя галочки. Оставалась последняя строчка. На сцене уже ходил конферансье, приглашая очередного поздравляющего. – Потом колонки надо быстро того. Зал уберём после.
– Какие колонки? – не понял Рома.
– Ты чё, не знаешь?
– Мож, и знаю, а забыл. – Рома неожиданно озлился. – Знал бы, не спрашивал.
– Что ж ты, пиндос, вечно в танке. Стеша оборудование сдала в аренду «Ёлочке». Для днюхи этой.
– Какой ещё «Ёлочке»? Какое оборудование? – продолжал тупить Рома, пропуская наезд Тёмыча мимо ушей.
– Какой-какой. Зелёной. Кафе, под администрацией, не знаешь, что ли?
– Ну. И чего?
– Ну и того. Корпоратив будет. Делов-то – площадь перейти. Ну и назад потом ещё. Всё.
– А рулит кто?
– Рулит у них там свой кто-то. Не наша беда. С нас – пульт и колонки. Да не этот пульт, – сказал Тёмыч, перехватив Ромин взгляд на сценарную панель. – Этот дураки, что ли, переть? Из танцзала.
У Ромы отлегло от сердца. Железо в ДК было хорошее, железо – главное, из-за чего он здесь работал, и болел он за него, как за родное. Но из танцзала не жалко – там похуже, они его сами на дискотеках гоняли. Хорошего звука нет, так, дэнц-дэнц.
А хорошее железо ему самому сегодня будет нужно. Он уже чувствовал.
Через полчаса они перенесли через площадь пульт, четыре бабины проводов, микрофон для караоке и чёрные кубы колонок. «Ёлочка», притулившаяся слева от здания администрации и утонувшая в растущих по периметру площади елях, так что не бросалась в глаза, наполнялась народом. Они с Тёмычем попадали в банкетник через задний ход. Там была небольшая сцена – как раз чтобы расставить их колонки, – и местный звукарь, молоденький пацанчик с выбеленной чёлкой и девичьими ухватками, пытался им помогать, метался между техникой, но больше мешал. В зале гремели стулья, звенела посуда, рассаживались гости. Уже разносили первую еду, пахло мясом с подливой, и Рома, выглядывая из-за столбиков, отделявших зал от сцены, чувствовал себя пролетарием на буржуйском празднике жизни и лелеял это чувство, как своё моральное превосходство.
Наконец снёс последние провода, помог звукачу всё протянуть и подключить к ноуту и телику для караоке, и пошёл в ДК, предвкушая тихий вечер в студии. Вечер со своей музыкой. Рома уже чувствовал, как нахлынывает, окатывая с головой, то чувство, которое ни с чем нельзя было спутать – страсть к музыке, желание писать, сейчас же, скорее. И материал был, и идеи. Оставалось только запереться, спрятаться ото всех, остаться одному, и чтобы музыка зазвучала не только внутри, но и снаружи. Рома уже как будто нырял, задержав дыхание. Теперь главное – не растерять это состояние, а сразу приняться за дело. Сейчас даже говорить нельзя, отвлекаться нельзя – а то уйдёт, развеется, как туман. Рома всё это знал и спешил в рубку.
Но, открыв дверь, вздрогнул: развалившись в кресле, перед монитором сидел Тёмыч и, похоже, не собирался уходить. В одной руке у него была кружка, из которой свисал чайный хвостик, на панели лежал бутер, в мониторе метались какие-то люди с гитарами, а из наушников, даже несмотря на хорошую звукоизоляцию, рвался ритмический треск. Тёмыч в такт ему кивал башкой.
Рома почувствовал злость, совершенно бессильную, а оттого ещё более тяжёлую. Решительно шагнул к Тёмычу, схватил с панели его бутер и с размаху запулил на стол у двери.
– Ты чё, опух? – Тёмыч поднял возмущённые глаза, стянул наушник. – Совсем, что ли, крышку сдёрнуло?
– Сто раз говорил, не клади жратву на технику, – сказал Рома. Вся злость ушла в этот жест, он чувствовал себя спокойным и холодным. И гораздо сильнее Тёмыча.
– Ну, ты всё-таки пиндос. – Тёмыч ушёл к столу, подобрал хлеб и куски колбасы. Стоял, обтирая колбасу о тыльную сторону ладони.
– Крошки, жир – тебе фигня, а железо крякнет, что делать станешь?
– Одно слово – баран, – повторил Тёмыч, засовывая колбасу в рот. По его лицу было ясно: не своё – не жалко. Жуя, он вернулся в кресло. – Ты чё припёрся? У тебя часа четыре как минимум. Можешь домой чапать, – говорил, не глядя на Рому, листая ролики какой-то метал-группы. – Я тебя в одиннадцать жду.
– А ты тут, что ли, окопался?
– А чё? Мне домой далеко. И мамахен сегодня после смены. Ну её на фиг. Я лучше тут отвисну. А ты свободен.
Рома махнул рукой и повернулся к двери. В душе клокотало, было совершенно ясно, что вечер потерян. Но он ничего не мог с этим сделать. Совсем ничего.
– Эй, только это, гляди, к одиннадцати – как штык! Я один переть не намерен! – Тёмыч с искренней тревогой смотрел ему вслед. Хотелось выругаться, но Рома смолчал и в досаде хлопнул дверью.
Тёмыч жил в двух кварталах от ДК, немногим дальше Ромы. Сгонять туда-обратно за четыре часа можно было раз двести. Но жил с матерью, и это его доставало: он неизменно жаловался на её желание его воспитывать и заботиться о нём до сих пор. Эта неуместная забота его угнетала, как детская одёжка, надетая не по возрасту, но сделать Тёмыч ничего не мог, поменять в своей жизни ничего не умел, а потому только ныл, злился, жаловался – и зависал на работе в те вечера, когда мамахен оказывалась дома, а не на дежурстве.
А страдал в итоге Рома со своей музыкой. Выскочив из ДК, он зашагал к дому, как мог, быстро, разогнавшись от злости, но постепенно стал сбавлять шаг. На улице было промозгло, небо затягивало. Уже спустились сумерки, но тучи всё же были чернее и плотнее серого неба. Собирался дождь. Рома остановился и стал смотреть на тучи, на то, как они уплотняются к окоёму, как становятся гуще над рекой. Картина семейной жизни Тёмыча застряла в голове и не давала покоя. Было в ней столько тесноты, столько не пережитого прошлого и пакостного инфантилизма, что становилось противно. «Но какое до этого дело должно быть мне, почему это должно мешать мне? Твои проблемы, ты и