Но другой дороги к реке не было.
Посреди Подгорной, где он выскочил, вдоль проезжей части лежал ствол тополя с широкой кроной. Два других дерева упали ниже, один лёг на забор и стоящий за ним автомобиль, другой перегородил дорогу. Рома перелез через него, позволив себе обернуться, чтобы понять, нет ли поблизости другого дерева, которым его может накрыть. Он снова увидел небо, набрякшее, болезненное, клубящееся, дождь, разрывавший его, никак не начинался, и Рома вдруг почувствовал, словно этот ком, что сейчас давит небо, стоит в его собственном горле, душит и не может прорваться слезами. «Плачь же, плачь, – забормотал сквозь сжатые зубы, устремляясь дальше между заборами и домами. – Плачь, станет легче. Вот увидишь. Плачь!»
Ему показалось, что небо зажмурилось: вдруг ещё больше потемнело, а потом прямо над Итилью, то есть почти над ним шарахнула, разрезав черноту и ослепив его, белая злая молния, и прогремел гром. Тут же заревели все автомобили, стоящие во дворах, налетел новый порыв ветра, и Рома, который в этот момент как раз выскакивал на Спасскую, увидел, как падает столб со связкой трамвайных проводов, и вся их гирлянда через улицу срывается, разбрызгивая искры, кренятся и трещат другие столбы. Он инстинктивно дёрнулся обратно в проулок, прижался к забору и присел, но провода рушились далеко. И в то же время он заметил, что ветер будто бы стал ослабевать, теперь он налетал порывами, может, более резкими, но между приступами явно слабел, так что появилась возможность бежать вниз по Спасской. Рома понял это и пустился со всех ног, превозмогая ветер, хватая его открытым ртом.
– Плачь же, плачь! – кричал, когда хватало воздуха в лёгких. – Плачь!
Небо словно треснуло, шарахнуло молнией снова, раскатилось и прогремело. Рома, ослепший и оглохший, продолжал бежать. Он достиг наконец Итильского спуска, добежал до набережной и тут остановился, держась за перила лестницы.
Итиль бушевала. Он никогда не видел её такой – чёрной, мутной, клокочущей, как и небо над нею. Набережной не стало, волны нахлёстывали на асфальт и бились о самую стену. Когда они откатывали, появлялись мокрые скамейки, железные мусорки на стойках плескались и бились, как пустые ведра. И Роме только сейчас, здесь, при виде этих волн стало жутко по-настоящему: он как будто понял наконец, что происходит. «Плачь же», – произнёс шёпотом, не веря себе, и вдруг почувствовал, как горло судорожно перехватило, а потом отпустило – и в этот момент сверху ухнул дождь.
Теперь вода была везде: била, шумела, молотила и вспенивала итильские волны. Ветер стал заметно слабее, но ещё хаотичнее, он метался над рекою то к берегу, то от него, а Рома видел, как разворачивает вместе с потоками воздуха дождевые потоки, как будто кто-то передёргивает занавеску то в одну, то в другую сторону. Добежав до реки, он как будто забыл, куда стремился. Он стоял над набережной, глядя на реку, и ничего уже не чувствовал.
А потом вспомнил о ведяне. Поднял голову и огляделся. Пространство скрывалось за дождём, не было видно ни леса, ни пляжа. Однако река как будто успокаивалась, волны уже не нахлёстывали на бетонную стену, и Рома подумал, что идти по набережной всё же безопасней. Он перемахнул забор и пошёл в сторону леса. Когда волны накатывали и омывали ноги, он с удовольствием чувствовал, что вода в реке теплее, чем дождь, но хватался за железные перила – боялся, что его унесёт.
Он нашёл её на пляже, примерно в километре от города. Она сидела за кустом ивы и плакала. Маленькая, мокрая с ног до головы, она ревела, как ребёнок, уткнув лицо в ладони. Всё её тело содрогалось, когда она вздыхала. Увидев её, Рома почувствовал, что последние силы уходят. Путь по пляжу отнимал их с каждым шагом, мокрый песок налип на джинсы до колен, ноги проваливались, идти было тяжело, как по рыхлому снегу. Только там, где волны намыли и уплотнили песок, было легче, но Рома отчего-то упрямо отворачивал от реки всё дальше и дальше к полосе проступавшего из-за дождя леса, спускавшегося к реке за городом.
И увидев её, понял, почему отворачивал. Она тоже шла к лесу, бежала к нему по берегу, как к спасению, но не выдержала, села, где была, и заплакала. Увидев её, он ощутил вплеск надежды, дернулся к ней – и буквально рухнул рядом, потому что ноги подкосились.
Она не подняла глаза, но поняла, что он тут, он это видел. В нём всё сжималось. Ему хотелось её защитить, спасти, взять на руки, унести отсюда, обогреть, сделать так, чтобы она никогда, никогда больше не плакала. Но между тем он боялся коснуться её. Только сейчас, увидев, он почувствовал свою вину, и это было так невыносимо, что он не понимал, как теперь себя вести, как заставить её взглянуть в глаза – почему-то казалось, что она больше не захочет, ни за что не захочет посмотреть ему в глаза, и эта мысль сжимала его болью.
Наконец он протянул руку и коснулся её коленки. Кожа была тёплая, теплее дождя и ветра, и это почему-то сразу успокоило и отрезвило, как согревали и успокаивали итильские волны на набережной. Он подвинулся ближе, обнял её и стал целовать руки, закрывавшие лицо, потом снял их и целовал щёки, лоб с налипшими волосами, закрытые глаза, страдальчески искажённые губы. От волос её пахло рекой, лицо было некрасиво и болезненно, как у ребёнка, но Рома задыхался от нежности – ему казалось, что он её никогда не видел такой настоящей, такой живой, как сейчас. Потом он склонился к её рукам, которые всё ещё держал в своих, и стал целовать тёплые, мягкие ладони, и сам уже готов был разреветься от нежности, как вдруг услышал её голос.
– Что это? – спросила она с удивлением, судорожно вздохнула, потому что слёзы снова душили её. – Что… со… мной?
– Что? – Он не понял. Поднял глаза и посмотрел на неё.