Собственную влюбленность. До мыслей Экстера, почти неизменно пребывающих в поэтических грезах, все же дошла присказка, которая ходила между учеников: «Хочешь избавиться от Бестии — позови директора и попроси его построить глазки». Грубо, но зато и подмечено верно: когда Мечтатель смотрел на предмет своих воздыханий, его бледно-голубые глаза расширялись и при отливе парика начинали казаться фиалковыми и бездонными.
Вот и еще одна причина, чтобы не улыбаться: твоя любимая шарахается от тебя, как от чумы.
Не главная причина — но всё же…
Одонар засыпал всегда тревожно, а в некоторые ночи не засыпал вовсе. Что-то шуршало вдоль стен, из пустых кабинетов доносились шаги и голоса, громче всего шептались ближе к жилому крылу. А бегали в основном до трапезной и от нее. Малышня от восьми до тринадцати лет — так называемые теорики. Ученики старшего и среднего уровня обучения спали беспробудным сном: принцип ответственности, который придумала Фелла тридцать лет назад, действовал безотказно. В том крыле, где жили ученики среднего уровня и практиканты, контроль был максимально ослаблен: артефакты-сигналки сообщали Вонде или завучу лишь о самых значительных проступках. Ученики могли не спать хоть трое суток, хоть неделю, но тогда возрастала вероятность быть размазанными по стенке во время ближайшего «уроища». Время от времени находились желающие поспорить с этой теорией: «Да не, не посплю ночку — потом наверстаю!» Каждый раз после таких попыток Экстер выговаривал Фелле за жестокость, она жала плечами, а неудачливого попирателя традиций тащили к Оззу в целебню. Вместе с конечностями на место становились и мозги: те, кто желал не спать по ночам, высыпались заранее или подстраховывались магически.
Тройка таких «подстрахованных» вынырнула прямо на директора, когда он проходил неподалеку от кабинета Фрикса. Практеры-пятнадцатилетки, артемаги. Один замер и выругался вполголоса, двое других не особенно обратили внимание на Мечтателя.
— Светлой ночи, — поприветствовал их директор на ходу. Парни удивленно застыли. — Свен, не следует использовать «Ночной жаворонок» более двух раз, красное свечение глаз может остаться навсегда…
Тот практёр, у которого глаза отливали, как пара раскаленных огней, ойкнул в полумраке коридора, но Экстер уже шел дальше, подметая полами темно-синего плаща пол.
Артефакторий тоже был неспокоен. Вонда бродил по коридорам и баюкал неразлучную свою куртку, напевая ей колыбельную. О Сече Альтау, конечно. Пение не мешало старому ветерану время от времени жаловаться куртке на жизнь и выцеливать жертвы для ночной беседы за стаканчиком верескового пивка. Возле Комнат бродило ощущение сгущенной силы, которая вот-вот могла натворить бед: казалось, невидимое облако усилилось с тех пор, как боевое звено доставило Браслет Гекаты. Кто-то из теориков набирался смелости прошмыгнуть к Комнатам, но Экстер не стал останавливаться и предостерегать от подобного шага. Гробовщик такой ночной час считал неприлично ранним для сна, а потому, скорее всего, еще работал над загадкой Браслета. Один вид раздосадованного вторжением деартефактора станет весомым аргументом для любого визитера из младших учеников.
Плащ прошелестел по входному тоннелю. В лицо директору дунуло воздухом. Он немного постоял возле самого тоннеля, зачем-то поднял голову и взглянул на самую высокую башню артефактория.
В окне, отражая свет луны, мигнул золотой блик.
Лорелея тоже не спала этой ночью.
Директор отвернулся от башни и теперь повернул голову так, чтобы лунная радуга омывала лицо сиянием. Он крепче сжал лютню и не особенно торопясь, прежней прогулочной походкой двинулся в направлении сада.
Ночь была по-целестийски тёплой и душистой, и сад в ночи дышал спокойствием. Учеников не было. Трава на дорожках приподнялась после утомительного дня и теперь покорно приглушала шаги. Лунный свет ложился на листья, выхватывал их из темноты и награждал то бархатным аквамарином, то пятнами бирюзы, а то вдруг делал аспидно-синими. Ирисы, мимо которых шел директор, сейчас не цвели, но все еще благоухали: густо-фиолетовые, с оттенками сумеречного кобальта. Пара ночных мотыльков бросилась в лицо, наверное, приняв освещенный луной бледный овал за какую-то неяркую лампу. Директор пробрался между кустами жасмина и остановился у раскидистого ясеня, который рос на небольшом пригорке. Место будто придумано было для ночных сидений, лунных раздумий и сочинения песен. Директор поступил в соответствии с духом местности: он сел, посмотрел на близкие звезды и на лунную радугу, провел рукой по струнам инструмента, заставив их тоненько зазвенеть…
Но ничего петь почему-то не стал. Вместо этого он позвал тихонько:
— Зерк!
Ответа не было, только сад как будто сделался еще спокойнее и безмолвнее.
— Зерк!
Молчание.
— Ночь светла, — задумчиво повторил Экстер, — и приспособлена для создания или произнесения поэтических строк. Когда тебе внимают только цветы, звезды и деревья, отдыхаешь душой, потому что ты окружен наиболее благодарными слушателями…
Неподалеку послышался треск, а потом еще и какой-то вздох. Похоже, директор был окружен не только благодарными слушателями.
— Ибо не все стихи можно поверять людям, — в несколько старомодной манере закончил директор и тихонько заговорил нараспев, перебирая струны лютни:
Что за жизни цветы — сплошь в шипах да иголках?
Отчего лепестки их — тверды от рожденья?
Эти взгляды не лучики: это осколки.
Эти дети — зеркальные отображенья.
Сад утих совсем — по нему не пробегал даже ветерок — но что-то в кустах явно не одобряло занимательного чтения.
Может, в мире каком-то далеком иначе –
Совпадает в ребенке душа и наружность…
Но взгляните вокруг: наши дети не плачут.
Им отцы рассказали, что это ненужно.
— У-у-у… — зашлись в кустах в такт печальному чтению Мечтателя. Голос Экстера, словно в ответ, приобрел еще более насыщенный оттенок грусти.
Видно, трещина где-то прошла, в изначалье,
Если дети так яростно нам подражают,
Если в войны играют не с глиной — со сталью.
И, усердно копируя нас, убивают,
— Ыгг…ыгг… — неслось из кустов. Кажется, у кого-то уже не хватало терпения на поэтический дар Мечтателя, но Экстер ничего не слышал: он тонул в собственных строках:
И когда говорим мы, что дети порочны,
И когда проклинаем их пред небесами –
Разве можем винить отраженья за точность,
Разве можем судить то, что сделали сами?
— Сдохни!!! — взорвалось в кустах, и перед директором предстал взбешенный поэзией Зерк. Нелюдь-садовник брызгал слюной, потрясал кулаками и вообще был с виду в порядочной ярости, потому что безостановочно визжал:
— Сдохни, сдохни, сдохни, сдохни! Ну, или хоть заткнись.
Последнее он добавил скорее устало, как бы понимая, с кем разговаривает.
— Прости, Зерк, — кротко сказал Мечтатель, откладывая лютню, — Стихотворение закончилось.
Нелюдь свирепо хрюкнул, когда понял, что недотерпел совсем чуть-чуть.
— Ходят тут… — свирепо пробурчал он. — Всякие. Днем покоя нет. И ночью.
— Мне нужно было поговорить с тобой так, чтобы нас не слышали.
— Стихами? — тут же передернулся Зерк. Экстер отодвинул лютню от себя и показал обе руки, как будто он был воином, сложившим оружие на время