В крытой дерном избе, или хате, пришлеца усадили на самый большой ворох шкур. Атаманы сперва постояли, послухали, потеребили усы. Отгадав, что вельможа нестрашный, присели, затеплили трубки. Кошевой Сагайдачный повел осторожный, кичливо-пустой «политик», коим мог бы стяжать себе славу при венском дворе.
Но Отрепьев легко одурел от саврасых и пегих дымов, помнил только: сидеть поважнее. Кошевой, рассудив, что гость слаб в разговорной премудрости, сам раздумал юлить, выбил трубку на пышный персидский ковер и сказал:
— Може, ты и царевич… Мы люди степные. Вот що бы шукал ты варшавского трону и звал нас на ляхив, яки лепят на вильной Украйне костелы да хочут в холопское быдло козачество перекроить, мы бы и души не пожалели. Но ты нас зовешь на Москву, называешь злочинцем Бориса, а Сечь к нему мыслит. Борис нам зброение[54] шлет, гроши жалует. Це вчасно[55]. Король Жигимонт год назад страхом смерти своим забронил и пищали, и зелье сюда продавати. Годунов просит нас против крымских татар и Туретчины выступить, славное дило. А ты пидбиваешь с татарами снюхаться, купно вломиться на Русь.
Куренные согласно кивали в дыму.
— По нам кто на троне — тот царь и Москва. А московскую милость мы ценим. Православная Русь не песчаная шляхта, дел товарищества не стесняет. Мы пойдем на татар. Вы пока тут с Борисом рядитесь, решайте, кто царь. Запорожское дело — окраина.
Отрепьев поднялся, поняв: ему лучше на воздух. Куренные его проводили неясными, дымными взглядами.
Наутро Григорий седлал, гневно дергая сбрую, бахмата.
— Нет пророка в своем отечестве, — утешал Евангелик, — а то оставайся в Сечи. Обучу тебя конному бою. Що за дило, царевич, холоп ли — вместе будем гулять да врагов христианства крошить.
— Ни, — мотнул головою Григорий, — спаси Бог за душевное слово. Но сам рассуди: разве можно, чтоб волею Божьей наследник всех царств подчинялся хохляцкому гетьману и куренному? Не можно. К тому же, — прибавил он, вдруг рассмеявшись, — безмерно крутые порядки у вас. Баб совсем не пускаете, что ли, на остров?
— Совсим.
— Ну вот видишь.
Незаметно откуда-то к ним подошел кошевой. Он принес несравненный кинжал в ножнах, густо посыпанных гиацинтами[56].
— Цесаревич, — позвал он Григория, — хотел без подарка утечь? Не к невежам московским заехал. Высоких гостей здесь одаривать принято. Ляхов дарим коврами, скатерками турскими, дескать, скатертью путь с Украины, турок — чешскими кубками, в смех сухому закону их, а того, кому верим, откуда лукавства не ждем, мы дарим оружием, цесаревич.
Кошевой смотрел очень хитро, но Отрепьев был тронут и принял кинжал. Евангелик отвлекся в иудейскую лавку (он думал уже заказать угощение), и тогда атаман, снизив голос, по-русски сказал:
— Друг наш рыцарь литовский Адам Вишневецкий враждует с Борисом. Из-за спорных земель третий год межевые их судьи бранятся. Князь Адам городище поставит, а московитяне сожгут. Адам шибко сердит на Бориса, ты понял? Ты, помазанный хлопчик, в игре этой козырем в княжечью руку придешь.
— У Адама-то много ли ратников? — сразу спрашивал дальше Отрепьев.
— Мало. Но Вишневецкие — имя. Их слушает шляхта, король… Еще вот что… Сейчас, как проедешь в предместии Крамную площадь, спроси кантарееву хату, там пьют гости с Дону. Шепни им, кто царь.
Кошевой озирнулся и вдруг поклонился, тряхнул чубом с проседью. И тут же пошел восвояси. Отрепьев ему не успел и «спасиба» сказать. Не знал «цесаревич»: еще на кругу атаманском старик втихомолку обдумывал мысль: а не выкатить ли из погребов заповедных бочонки с горилкой, напоить до безумия Сечь, а там кликнуть: вот тот, кто себя называет кацапским царем и приехал сюда продавать нас татарам. «На погибель ему», — заревела бы тысячью глоток толпа, и от парубка вмиг места мокрого бы не осталось. А погиб человек — отлетела морока. Но потом кошевой передумал, пришел к самозванцу с кинжалом и добрым советом. «Нехай две щучихи, — смекнул он, — Россия и Речь Посполитая стравятся, зато мы, окуньки, целей будем».
Андрей
В кантареевой хате Отрепьев увидел: сидит, метет стол смоляными кудрями нездешний, на вид суховатый казак. Казак поднял голову и увидел: в зажженном лучами встающего солнца дверном окоеме стоит, сам лучится пузырчатым панцирем рыцарь.
— Ты кто? Ангел смерти? — крутнул языком наудачу казак.
— Я царевич Димитрий, — ответствовал ангел.
— Все одно ты покойник. И ты думаешь: я забоялся? Сейчас узнаешь, как сманивать в ад казаков!
И донец, размахнувшись, обрушил на беса клинок. Тот успел увернуться, подставив наруч, шашка только скользнула по гладкой броне — увлекла донца на пол. Там он и остался, уснул.
Когда он проснулся, солнце било сквозь войлок на крыше прямыми отвесными пиками. Рядом кто-то дремал в пышных латах, приткнувшись в углу. Казак постучался к нему в гравировку поножи:
— Ты тут кто?
— Я живой человек, не покойник, — поспешно ответил разбуженный.
— Намекаешь, что я так упился, стал на выходца с того света похож? — Донец подышал на зерцало лат гостя, протер и увидел отечное злое лицо. — Все, браток, чтоб еще я притронулся к адскому зелью…
Смел недопитую сулею[57] со стола, тяжело опустился на лавку.
— Погутарь со мной, друже, мне скучно. Звать меня атаманом Ондрюхой Корелой. А тя?
Рыцарь, видя, что минуло пьяное буйство, рассупонил, снял латы, подобрал сулею, чуть плеснул в деревянную кружку.
— Похмелься! — подождал, пока выпьет и порозовеет казак. — Атаман, я наслышан про битвы твои. Атаман, на тебя вся надежа. Узнай, я сбереженный царевич Димитрий.
И пришелец поведал донцу о чудесном побеге от злобных Борисовых слуг, долгих странствиях, светлых знамениях неба и о замыслах черных Бориса — ополье донское и волжское у казаков отобрать. Корела, умнея, смотрел безотрывно на сказывающего, ворошил смоляные нерусские кудри. «Черт дери Запорожье, кого тут не встретишь, — так думал. — Димитрий воскресший. Али врет? Но всю землю, видать, обошел. Эк ведь нужды казацкие знает. Будет царь настоящий — не для барской сволоты, ради бедных людей».
Когда объявившийся Дмитрий окончил сказание, казак предупредил:
— Государь, я не знаю, как и величать и чем потчевать милость твою…
Рыцарь дал знак рукою: мол, не суетись.
— Ты скажи мне, Ондрюша, как мыслишь о речи моей? К кому тянешь, ко мне ли, к Борису?
— Что тут мыслить? — Казак потянулся, сверкнул белоснежной улыбкой. — Годунов разве царь?