Потом я стыдился этих ночных мечтаний, но день заканчивался, наступала ночь - и я мечтал еще жарче и бесстыднее.
Хуже всего стало, когда мне попалась в руки брошюрка - тогда было много таких брошюрок, ужасно изданных на газетной бумаге с миллионом опечаток и написанных корявым языком шарлатанов, вздумавших срубить бабок, - про оральный секс. Каждый вечер я спешил улечься в кровать, запустить себе руку в трусы, прикрыть глаза - и представить себе Мишку, черные нежные кудряшки на белоснежной коже внизу живота... и как я наклоняюсь и целую его там, и как он стонет от восторга. В брошюре было написано, что он обязательно будет стонать от восторга... Я успевал кончить очень быстро - мне и надо-то было всего лишь представить восторженные Мишкины стоны, а если не успевал, то представлял себе, как Мишка наклонится и тоже меня там поцелует...
В школе Димка Озеров на переменках, понизив голос, трепался, что трахался с Райкой. Нам было уже кому шестнадцать, а кому и восемнадцать. Димке, кажется, уже стукнуло восемнадцать, сразу после школы он должен был идти в армию, и считал, что нужно "оттянуться напоследок". Мишка его не одобрял: он считал, что Димке следовало молчать, чтобы не бросать тень на репутацию дамы. А еще больше он не одобрял Вадика Лейзеровича, который трепался, даже не понижая голоса, о том, кто еще трахается в нашем классе. Откуда ему это все может могло быть известно, никто не спрашивал: Вадик был тем еще пронырой и вечно знал то, что ему знать не полагалось.
Как-то я увидел, что Мишка уединился за углом с Сережкой Акопяном.
Внутри у меня все перевернулось. Сережка был красив, как бывают красивы белокурые армяне - правильные черты лица, ясные голубые глаза. Со мной, конечно, не сравнить; я сразу показался себе этакой серой мышью, недостойной Мишки... и мне тут же захотелось Сережку если не убить, то хорошенько отлупить. Чтобы не смел быть достойным. К счастью, я успел услышать несколько слов из их разговора, прежде чем действительно врезать Сережке в челюсть!
- Я тебе таки скажу, шо молчание тебя не спасет, - авторитетно вещал Мишка, - поди да скажи ей.
- Не-ет, она нас всех за сволочей держит, и меня тоже, - грустно возразил Сережка.
- Она да, многих держит за сволочей, но за тебя она такого никогда не говорила, - настаивал Мишка. - Ну спроси ее, шо тебе, деньги за это платить? Может, ты ей тоже нравишься!
Я облегченно перевел дух.
Мишке многие поверяли свои тайны любого свойства, в том числе и очень предосудительного: знали, что никому не расскажет. А о том, что Сережка симпатизирует чудаковатой Зине, я и сам догадывался.
Разваливался Союз, на нас обрушивалось все сразу: гласность, плюрализм, брошюрки про оральный секс, кооперативы, многопартийность, неформалы, фестивали, Нагорный Карабах и ГКЧП... Было интересно - и страшно, и я до конца не верил, что может быть так: лег спать в одной стране - а проснулся уже в другой. Проснулся с именем Мишки на запекшихся искусанных губах и на простыне, забрызганной пятнами молофьи - тогда я и научился стирать, потому что давать в стирку маме эту простыню и эти трусы было стыдно.
Мы по-прежнему планировали ехать на учебу в Москву, но откуда-то я знал, что это наше последнее с Мишкой лето. Может быть, если бы не это ощущение, я бы сдержался на выпускном. А может быть, все проще, и виновато шампанское, которого я впервые выпил так много?
Мы встречали рассвет, сидя на пустынном пляже. Уже закончилось все: и развеселый банкет, на котором Димка при всех целовался с Райкой, а Сережка курил в компании учителей труда и физкультуры - как равный, и танцы, и мелкое хулиганство вроде развешивания всякой ерунды на столбах и надписей мелом на стенах "10-А, выпуск-1991", и еще много чего. Мы просто сидели на песке.
Так уж получилось, что мы с Мишкой опять были отдельно от всех. На пляж выходил высокий скалодром, и мы зашли за большой камень.
Разговор не клеился. Мы молчали, смотрели на море, за которым уже разгоралось солнце - чтобы вот-вот выкатиться на небо и прочертить по воде пламенеющую дорожку, иногда бросали камушки в воду, да еще Мишка то и дело смотрел на меня своим быстрым взглядом исподлобья и время от времени улыбался той самой особенной улыбкой. Наконец, он привстал и потянулся за очередным камушком - пояс его брюк сполз ниже талии, открывая чертовы ямочки на пояснице...
Я не выдержал.
- Мишка, - начал я. - Ты только это... не думай... короче... я люблю тебя, Мишка.
- Леха, - отозвался он. - Ты правда не шутишь? Знаешь, такими вещами... Короче, блин, я... я тебя тоже...
Я обхватил его - неумело, это в мечтах я был героем-любовником, а тут не знал, как быть. Обнял, как иногда обнимал маму или Светку. Прижал к себе. Коснулся его губ - легко-легко, не смея, да и не умея поцеловать по-настоящему. И он в ответ так же неумело и робко прижался губами к моим губам...
- Вы что это делаете? Ах вы, байстрюки, шоб вам не дожить до лучших времен! Матери вашей сто чертей, та чтоб я вас видела в гробу сегодня же вечером! А ну, марш домой, собачий сын, я тебе такое дома устрою, что этого не слыхано и не видано! А ты, поганец, чтоб вся Одесса плевала тебе в спину! - к моему носу приблизился увесистый женский кулак.
Тетя Инесса, которая решила, что раз ей хочется спать, то встречать рассвет выпускнику не обязательно, разыскивала своего отпрыска - и разыскала. В моих объятиях. Мы с Мишкой панически отскочили друг от друга и мямлили что-то нечленораздельное типа "да мы ничего, мы ж ничего не делали...", а тетя Инесса продолжала разоряться!
- И кто? - вопила она, уперев руки в боки. - Мальчик! Нет, вы только послушайте, это ж мальчик! И это не простой мальчик, это тот мальчик, что я его держала за своего сына! - она адресовалась уже к Мишке: - Но, чтоб вы оба были здоровы, как я вас не хочу видеть -