– Как отец? – спрашивает он меня.
Я киваю.
В чем же, в чем утешение мне? Не в этой волне, Ни в одной волне, В том, что он не принес позора родне Ни с этим шквалом, ни с этой волной…—читаю по памяти, нараспев. Выходит средне: я никогда не умел быть актером. И уже не научусь этому.
– Он написал? – улыбается Джек.
Я снова киваю.
Джек пытается затянуться, у него это не выходит – и я отбираю сигарету. Жадно сжимаю ее зубами и делаю вдох. Я ощущаю, как дым входит в мои легкие, – но не чувствую вкуса. Неудивительно. Только в окружении живых мы можем хоть чуть – но жить.
Джек смотрит на меня. По его детским пухлым губам гуляет рассеянная усмешка. Он завидует мне. Совершенно точно – завидует. Прости, Джек, не моя вина в том, что ты не научился курить до того момента, как умер. И не моя заслуга в том, что я – успел.
– Я был у твоей матери, – говорит он. И отводит глаза.
– Кто? – коротко спрашиваю я, стряхивая пепел. Он падает на пол тамбура невесомыми серыми хлопьями снега.
– Сестра, – отвечает он. – Мария.
За пеплом на пол сыплется табак перемолотой в моих пальцах сигареты. Марии было пять, когда я уходил на войну. Растрепанные волосы цвета осенней соломы, непокорные, не поддающиеся ни одной заколке; голубые глаза – как небо в январе, чистые и прозрачные; коричневые веснушки – отец бурчит «как мухи нагадили», мама смеется «цветочная пыльца просыпалась».
– Что? – тихо шепчу я.
– Тиф, – бормочет он.
Веснушки превращаются в розовую сыпь, набухают и взрываются гнойным содержимым; голубые глаза стекленеют – и в них отражается беленый потолок палаты; волосы цвета осенней соломы чернеют и гниют – для того, чтобы по весне взойти зеленой травой.
Я киваю, пытаюсь затянуться сигаретой, обнаруживаю, что держу в пальцах обрывки бумаги – и отшвыриваю их. Джек провожает их взглядом.
– Я ведь верно понимаю, что мы закончили что-то, что должны были сделать? – едва слышно спрашивает он.
Я снова киваю. Киваю, киваю, киваю – опять ощущая себя механическим болванчиком, проклятой куклой из папье-маше, – но уже не умеющей говорить, лишь кивающей, кивающей, кивающей.
– Куда идет этот поезд? – его вопрос неуместен, но я хватаюсь за него, как утопающий за протянутую палку.
– Надо узнать! – восклицаю, вцепляюсь в руку Джека и тащу его за собой.
Я тащу его по вагонам – все дальше и дальше, в поисках проводника, кондуктора, полицейского – кого угодно, хоть кого-то, кто сможет нам сказать: куда идет этот поезд. Я то перехожу на бег, то сбиваюсь на шаг – Джек не поспевает за мной, он то и дело останавливается, тяжело дыша, дергает руку, прося не спешить, он не успевает, не успевает, не успевает… Я оглядываюсь – и вижу мольбу в его растерянных карих глазах. Потом оглядываюсь снова – и правый его глаз залит кровью. Оглядываюсь еще – и половина его черепа снесена, и пульсирует что-то сизое, с вкраплениями розового.
Я знаю, что видит он, когда я поворачиваюсь к нему. Развороченную немецким снарядом грудь, в которой сквозь переломанные ребра видно измохраченное сердце. И форма уже не чистая – она заскорузла от грязи и крови. И руки мои черны не только от земли и пороха – но еще и от пепла и угля.
Проводник улыбается нам. Улыбается широко, растягивая уголки рта, как клоун на ярмарке, выворачивая губы так, что видны десны. Плотоядная улыбка хищника.
– Дальше нельзя, – говорит он.
– Куда идет этот поезд? – спрашивает Джек.
– Не так уж важно, куда он идет, – загадочно отвечает проводник. – Важнее – докуда он дойдет.
Я выглядываю в окно. Наш поезд, словно гигантская, монструозная змея, тянется до самого горизонта. Мне кажется, что я вижу и самые разные, ненормально разные вагоны – итальянские, английские, французские, русские… Новые, с пока не облупившейся краской – и старые, еще прошлого века, полуразрушенные, но набитые шевелящимися людьми… Этот поезд – он похож на сшитое из частей чудовище из старого романа леди Шелли.
– Хорошо, докуда? – быстро спрашиваю я.
– Сен-Мишель-де-Морьен, – отвечает проводник.
– Мы во Франции, – удивляется Джек. – Но ведь я сел на поезд в Эдинбурге.
– А я – в Лондоне, – зачем-то говорю я.
– А я вообще еду из Каира! – громко заявляет проводник. И ему нет резона не верить.
Я чувствую, как пол начинает уходить из-под ног.
– Мы спускаемся в долину Морьен, – говорит проводник. – Держитесь крепче, сейчас тут будет жарко.
– Погодите! – Я хватаю его за руку. – Но ведь… там есть вагоны с живыми людьми! Я видел их! Джек – Джек, ты же их тоже видел!
Мой друг кивает, а потом, словно понимая, что жеста недостаточно, добавляет:
– Да, да! Я видел их… Я даже чувствовал вкус табака. Недолго, но… Там есть, есть живые!
– Конечно, – кивает проводник. Мне кажется, что теперь мы – все трое – как китайские деревянные болванчики из детской игры. Киваем, киваем, киваем. Бездушные, безжизненные болванчики. И, словно подтверждая эти мои мысли, проводник прикрывает глаза и начинает монотонно перечислять, точно по бумажке: – Воинский эшелон номер шестьсот двенадцать состоит из девятнадцати вагонов итальянского производства с железными ходовыми частями и легкими деревянными кузовами и двух дополнительных, двухосных, которые только что прицепили в Модане. Еще два багажных вагона – по одному в голове и хвосте.
– Багажных? – зачем-то удивляется Джек.
– Багажных, – кивает болванчик. – В том, что в голове, – три безбилетника. В том, что в хвосте, – семеро. Нищая семья. Кажется, сербы. В общем, всего тысяча четырнадцать человек.
– Не считая…
– Не считая всех вас, – говорит проводник. Его челюсть начинает выпячиваться вперед – как морда у шакала. – Но никто и не будет считать вас. Вы все уже давно посчитаны. Не найдены, но посчитаны. В сводках пропавших без вести. В статистике похороненных без имени.
Я молчу. Мне холодно. Молчит и Джек.
– Состав перегружен, – ухмыляется кондуктор, скаля острые зубы. – Состав перегружен – и ими, и вами. Перегружен.
Я чувствую, как состав накреняется – все сильнее и сильнее. Как вагоны катятся все быстрее и быстрее – с горы, увлекаемые собственной тяжестью. Я слышу свист и шипение пара – машинист пытается тормозить, но у него ничего, ровным счетом ничего не выходит.
Мы катимся в бездну. Мы падаем в эту чертову адскую бездну, черноту которой я вижу в шакальей пасти кондуктора. Клубы пара окутывают поезд – и мы рвемся сквозь этот пар, как сквозь туман: вперед и вниз, вперед и вниз! Стальное чудовище, нашпигованное живыми – пока еще живыми – и мертвыми – давно уже мертвыми, – мчится, ускоряя ход.
И вспыхивает пламя.
Я понимаю, что произошло. Свечи, которыми освещали