Луч октябрьского солнца, который кажется перенесенным из каталога «Крейт-энд-Баррел»[21], заставляет глиняные тона, использованные мною для декорирования, выглядеть так, будто вещи на самом деле покрыты глиной. Наверное, надо быть богатым, чтобы удачно покрасить ткань чаем и чтобы после этого она выглядела хорошо. Мне примерно так же не до красивости, как этому старому дому, выстроенному на переломе веков.
В ушах у плюшевого мишки серьги, единственные хорошие серьги, которыми я владела в жизни и, вероятно, буду вообще владеть, если быть честной. Серьги безвкусны, такие давно не в моде. Мне кажется, я уже минуту слышу песню Пинк, которая играла в тот вечер, когда мне их подарил мой бывший. В тот вечер глаза его сильно блестели от возбуждения в связи с большими планами, которые он строил, и безумными дикими вещами, которые мы собирались провернуть.
Тосковать по прошлому глупо. Мне от этой тоски физически плохо. Я больше не слушаю старую музыку. Наверное, надо бы продать эти серьги – я без гроша. Я даже забыла, что они у меня есть. У меня есть заботы поважнее.
Стекла в окнах гостиной дрожат, как будто только что взорвалась бомба. Хэллоуинские летучие мыши, изготовленные дочкой из бумаги для поделок, подергиваются на леске. Их крылья отбрасывают длинные тени на плетенный из лоскутов половичок. Я почти слышу, как хлопанье их крыльев возвещает появление темного ангела холодных времен. Воображаю, как жители всего квартала валятся на изрытую оспой землю, зажав ладонями кровоточащие уши. Пожалуй, я не в праздничном настроении. Смотреть в окно нет смысла. Нет ни малейшего шанса, что ангел сбросит бомбу. Вернее, этого ничего быть не может. Это лишь дети дерутся. Топают так, что стекла дрожат. И что им не посидеть спокойно десять минут кряду?
Я, топая, прохожу по гостиной и распахиваю дверь на чердак.
– Что вы там делаете? – Я пытаюсь придать своему голосу свойства, необходимые в данной ситуации, если это действительно ситуация, а вероятно, так оно и есть. Пытаюсь не нагнетать.
Наверху начинает реветь девочка. Это не худший ее крик, он не приводит на ум лужи крови, и от него кости не выпирают из-под кожи, но все же крик довольно тревожный.
– Заткнись, ты, толстож… дырка для члена, – кричит мальчик. Чердак теперь его комната, потому что он уже слишком взрослый, чтобы жить в одной комнате с девочкой, и пауки ему безразличны. Это меньшее из того, на что ему наплевать. – Убирайся из моей комнаты.
– Не уберусь. Мама-а-а-а! – вопит девочка.
Я поднимаюсь по лестнице. Ступени сделаны из твердой древесины и до сих пор блестят по краям, где никто не ступает – следы тех времен, когда дом был витриной железнодорожных магнатов или каких-то других логистических магнатов, и с ценами не считались, даже при оформлении чердака. Ступени были бы хороши, если бы я ошкурила их и заново покрыла лаком.
– В чем дело? – спрашиваю я, прищурившись и всматриваясь в полумрак.
Здесь пол в наихудшем состоянии. Потребуется немало всего, чтобы привести его в должный вид. Гораздо больше, чем можно позволить себе при такой арендной плате. Можно подумать, ремонт пола – одна из моих возможностей.
Октябрьское солнце едва пробивается через слуховое окно. На другой стороне улицы горит зеленый пластиковый бак для мусора. Церемонии Ночи дьявола начинаются еще до заката. Я прислушиваюсь, не донесется ли звук сирен, но нет, ничего не слышно. Ради одного горящего бака с мусором пожарные вряд ли поедут. Мусорный бак, тяжелый и долговечный, – собственность города. Так просто не расплавится. Может быть, кто-нибудь его вскоре потушит. Может быть, кто-то подоспеет вовремя.
– Он собирается отрезать мне руку, – говорит девочка, всхлипывая. – У него ножик.
– А как она может быть Фьюриозой[22] на Хэллоуин с двумя руками? – мальчик тянет себя за дреды, выкрашенные белым, хотя его волосы светлые от природы и прямые. Этот жест напоминает мне детское одеяльце, которым он требовал накрывать себе голову, когда был маленьким. Сейчас он без рубашки, хоть на чердаке и прохладно. Это его безразличие к собственному комфорту меня беспокоит. Но это наименьшее из того, что меня беспокоит. Он нагло усмехается, глядя на меня, – он уверен, что победил в споре. – В любом случае новая вырастет. – Он валится на грязный матрас в черно-белую клетку, который, несмотря на мои предостережения насчет постельных клопов, притащил из кучи старья, сложенной соседями возле их двери. Потом начинает чистить ногти лезвием перочинного ножа.
– Не хочу, чтобы мне руку отрезали, – кричит девочка. – Даже если новая вырастет. – Она обхватывает себя руками, но не убегает.
– Новые руки не вырастают, – говорю я. – А на Хэллоуин можешь быть кем угодно.
Она только еще сильнее плачет.
– Ну-ка, дай мне. – Я протягиваю руку к ножу.
Он убирает руку с ним подальше от меня, волосы отбрасывает назад, обнажая сердитую букву «Х», вырезанную на том месте, где, как полагает большинство людей, находится сердце. Линии этой буквы черные с налетом, как будто в рану втирали грязь. Середины линий приподняты и кажутся одутловатыми.
Я озабочена, но это не настолько серьезно, чтобы вести его к врачу. Антисептика будет достаточно. И у него назначена встреча с консультантом. Это вовсе не так уж плохо. Не может быть плохо. Встреча в январе, так что врач должен подумать, что можно подождать три месяца. Врач не заставит мальчика ждать, если он действительно болен, и нанесение ран самому себе – симптом чего-то плохого.
– Что с тобой случилось?
– Ангел Ариэль снизошла и вырезала мне сердце. Сказала, чтобы я готовился сделать работу без нее. – Он задирает подбородок и смотрит на меня, как бы желая убедиться, посмею ли я ему возразить. Голос у него низкий, как у его отца. Когда же это произошло?
– Он режет себя и в других местах тоже, мам. Я сама видела.
– Заткнись, подтирка, а не то и тебя тоже порежу. – Сейчас голос у него снова мальчишеский. Завеса, на мгновение приподнявшаяся, чтобы позволить заглянуть в будущее, снова опустилась.
– Он какает в банку, мам. – Девочка ухмыляется, пока не получает подушкой по голове.
Я вдыхаю все глубже, глубже и глубже. Воздуха в мире для меня недостаточно.
Сказать ему, что ли, что он перепутал имена ангела Гавриила и русалочки Ариэль? Другие подростки тоже такие вещи говорят? Боюсь спрашивать других родителей. Боюсь…
– У сучек-доносчиц будут колики. – Мальчик хватает ее и валит на отвратительный матрац.
Девочка на этот раз хихикает, а не плачет. Они на самом деле любят друг друга, несмотря на частые ссоры.
– Ну, довольно. Перестань использовать такие слова. – Вероятно, это далеко не худшее, но есть так много всего, что мне надо ему сказать, что надо прекратить, что я не знаю, с чего начать.
На чердаке пахнет грязными носками и чем-то дрожжевым. Я позволяю взгляду скользить по разбросанной одежде, игральным картам, костям, пуговицам, ботинкам, сумкам, чашкам, комиксам, обрывкам веревок, перьям, свечам, окуркам сигарет, о которых он говорит, что они тут всегда и были, и не поддающимся определению обломкам чего-то блестящего. Наконец мой взгляд падает на двухлитровую майонезную банку. Прямо сейчас я ничего с этим поделать не могу. С этим я ничего не могу поделать. Я не могу поделать…
Я даже не знаю, что сказать ребенку, который какает в банку.
– Идите вниз. Пора ужинать.
– Я хочу гамбургеры, – говорит девочка и бегом спускается по лестнице. – Гамбургеры с жареной картошкой.
Мальчик перекатывается по матрацу и закрывает глаза.
Где-то во мраке под стропилами темный ангел Ариэль хлопает крыльями, чтобы предупредить о надвигающихся холодах, или, вероятно, это летучая мышь. Скорее всего летучая мышь.
– И ты тоже. Надень рубашку, но не застегивай. Я хочу смазать порез.
– Не хочу есть. – Он открывает один глаз и смотрит на меня. Даже в лежачем положении его подбородок вызывающе вздернут.
– Встань и иди вниз. – Я тянусь, чтобы взять его за руку и помочь, но он откатывается и поднимается на ноги. Головой