множестве хулительные отзывы Иванова о Сирине, ни словом не упомянул о причине этой вражды.
В это время в воображении Набокова происходит новая вспышка (или «пульсация»). Пройдет немало времени, прежде чем новый замысел (претерпев немало изменений) воплотится в замечательном романе, может, даже одном из самых своеобразных романов мировой литературы — в «Бледном огне».
Комментарии к «Евгению Онегину», которые по всем расчетам давно должны были подойти к концу, продолжали разбухать. В феврале 1957 года Набоков смог известить друзей, что комментарии с гигантским указателем наконец «совершенно завершены». Однако он так и не смог сдать рукопись, ибо все еще продолжал работать. Комментарии, перевод романа, статья о просодии, указатель составили 2500 страниц, четыре тома. Это был труд любви («быть русским — это значит любить Пушкина»), без которого, вероятно, отныне не обойтись англоязычным студентам и поклонникам Пушкина. Да и русский читатель прочтет с интересом все эти сообщения о пушкинской России, о взаимоотношениях Пушкина с иностранной литературой и языками, о пушкиноведении и переводах Пушкина на различные языки. Мой сверстник усмехнется, прочитав у Набокова язвительные строки о знаменитых комментариях Бродского и вспомнив наши счастливые школьные годы, когда Бродский был нарасхват среди школяров, а пример с «боливаром» кочевал из одного школьного сочинения в другое. Бродский открыл, что не случайно Онегин водрузил себе на голову «широкий боливар»: Симон-то Боливар был как-никак борцом за независимость Южной Америки, а стало быть… Набоков уподобил это рассужденью о том, что американки носят платок «бабушка» из вящей симпатии к СССР. Вообще любитель комментариев может «поймать кайф», раскрыв наугад любой из трех томов набоковских комментариев. Вот, например, что можно узнать в связи с мотовством отца Онегина, который, как известно, «давал три бала ежегодно и промотался наконец». Набоков сообщает, что в записи от 1835 года Пушкин с дотошностью подсчитал, что отец Байрона промотал за год 587500 рублей. Это примерно равно сумме, которую друг Пушкина князь Вяземский проиграл в карты в 20-е годы того же счастливого века, но зато втрое превышает общую сумму пушкинских долгов к роковому дню гибели поэта. Чуть ниже мы читаем о гувернерах Евгения, «убогих французах», и некоем аббате Николе, которого Лев Пушкин, дед поэта, повесил у себя во дворе. Далее комментатор подробно объясняет, что означали тогда слово «щепетильный» и слово «педант» (и все это с «упоительными ссылками» на письма, на рисунки Пушкина, на подробности из жизни его друзей). Или вот — бал у Лариных. Как рассадить гостей? Набоков заимствует из старинной английской книги описание бала в имении Полторацких под Торжком. Среди гостей на балу у Лариных — Пустяков со своей «половиной». Откуда у нас в языке эта «половина»? Тут же подробности о черемухе (и о том, какие ассоциации она вызывает у русского), о дуэлях, о русских национальных жестах (что значит, например, «махнул рукой»), о датах, связывающих смерть Дельвига и смерть Ленского со смертью самого Пушкина, и снова — о русской деревне, о яблочной водке, о винах, потребляемых в провинции и в столицах. В общем, как говорил Белинский по тому же поводу, «энциклопедия русской жизни», плюс еще «справочник пушкиниста». Сам же Набоков писал, что «в искусстве и в науке без деталей нет удовольствия…».
Набоков признался сестре, что устал от своего «кабинетного подвига». И впрямь это был подвиг, самоотверженный и бескорыстный труд. Набоков уже произнес это слово, «бескорыстный», в «Пнине» и потом повторял несколько раз в письмах. Уилсону он написал, что России с ним «никогда не расплатиться».
Набоков в этом письме звал Уилсона в гости, хотя ручеек их переписки стал теперь совсем слабеньким, а старые споры не прекращались. Уилсон (такой же неисправимый спорщик и упрямец, как сам Набоков) снова пытался уличить друга в незнании русских слов, а Набоков снова и снова объяснял Уилсону, что его представление о дореволюционной России как византийской империи было почерпнуто в старинной книжке де Вогюэ или большевистских брошюрах его, Уилсоновой, радикальной юности. В письмах Набоков сообщал Уилсону о своих новых успехах: вот Джейсон Эпстайн из «Даблдей» привел к нему редакторшу из издательства Хайнемана — и еще, и еще. Потом он вдруг вспоминал, что и в «Даблдей», и в другие места привел его когда-то не кто иной, как Уилсон — и сдержанно благодарил.
В конце концов Уилсон все же приехал навестить старого друга и чуть позже, конечно, описал свой визит (как без этого писателю?). Уилсон рассказал в своей книге, что он, скрюченный подагрой, сел обедать за отдельный стол и что Вера была этим недовольна, потому что ей пришлось отвлекаться от мужа. Что они с Набоковым тайком, по-мальчишески обменялись книжками вольного содержания, а Вера, обнаружив, что они обсуждают эти книжки, заявила, что они хихикают, как школьники, и велела Уилсону забрать привезенную им скабрезную «Историю О». Дальше шла дневниковая запись Уилсона, публикация которой отнюдь не улучшила их и без того уже непростые отношения:
«Я всегда рад повидаться с ними, но уезжаю все-таки с тяжелым чувством. В его трудах мне отвратительно Schadenfreude[27]. Всех всегда надо унизить. Самому ему после отъезда из России и гибели отца пришлось пережить много унижений, и он особенно остро воспринимал их, ибо в нем оставалось еще нечто от надменного юноши из богатой семьи… И вот теперь его персонажи оказались в его власти и он подвергает их пыткам, отождествляя себя с ними[28].
И все же многое в нем вызывает восхищение — его сильный характер и невероятная трудоспособность, его безраздельная преданность семье и строгая преданность своему искусству, в этом смысле у него есть общее с Джойсом, единственным писателем, которым он по-настоящему восхищается. Невзгоды, ужасы и тяготы, подобные тем, что ему пришлось пережить в изгнании, многих людей сломили и принизили, а его стойкость и талант помогли ему преодолеть их».
Пожалуй, это был последний американский визит Уилсона к Набокову. Им все труднее было договориться. Уилсону не нравились ни перевод «Онегина», ни «Лолита». Может, он все же немножко завидовал неожиданному успеху «Лолиты», слава которой росла как снежный ком. И нападки Джона Гордона, и шум, поднятый вокруг романа в Париже, — все пошло книге на пользу. Не самой книге, конечно, а ее коммерческому успеху. Успех американского издания (в издательстве «Патнэм») превзошел все ожидания. В Корнеле студенты под Рождество толпились у дверей профессорской, прося Набокова надписать их экземпляры «Лолиты», предназначавшиеся для рождественского подарка.
«„Лолита“ имеет невероятный успех, — писал Набоков сестре в Женеву, — но это все должно было бы случиться тридцать лет тому назад. Думаю, что мне не нужно будет больше преподавать — да жалко будет бросать мой идиллический Корнел. Я еще ничего не решил, но теперь ничто не помешает нам посетить по-американски Европу. Меж тем я готовлю Е. О. для печати и кончаю английский перевод „Слова о полку Игореве“».
«Лолита» вышла теперь в Дании и Швеции. Можно было уже не тревожиться ни о завтрашнем, ни о послезавтрашнем дне. Набокову предстояло оставить утомительное преподавание, и ему сразу как-то стало грустно. Позднее, в разговоре со своим бывшим студентом Набоков вспоминал:
«Мне нравилось преподавать, нравился Корнел, нравилось сочинять лекции о русских писателях и великих европейских книгах и читать их. Но когда тебе под шестьдесят, особенно зимой, сам физический процесс преподавания становится трудным — вставать каждое утро в определенный час, преодолевать снег на подъездной дороге, шагать в класс по длинным коридорам, рисовать на доске карту джойсовского Дублина или устройство спального вагона на линии Москва — Санкт-Петербург в экспрессе начала 1870-х. Почему-то самые яркие мои воспоминания связаны с экзаменами… Общее чувство скуки и катастрофы. Половина девятого. Полторы сотни студентов — немытые и небритые мужчины и относительно ухоженные молодые женщины. Нервное покашливание, какие-то шумы, шорох страниц. Некоторые из мучеников погружаются в размышление, соединив руки за головой. Я встречаю их мутные взгляды, устремленные с надеждой и ненавистью ко мне, — к этому источнику тайного знания. Девушка в очках подходит к моему столу и спрашивает: „Профессор Кафка, вы хотите сказать, что… Или вы хотите, чтоб мы отвечали только на первую часть вопроса?“ Великое братство троечников, костяк нации, упорно царапает что-то в блокнотах, на листках. Дружный шум, возникающий, когда большинство студентов одновременно переворачивает страницу, бригадный труд. Когда мне удается поймать чей-нибудь взгляд, он поднимается к потолку в