фортепьяно) сон был, что называется, в руку.

Вернувшись в Берлин из Праги, Набоков обнаружил, что хозяйка пансиона спрятала его пальто, боясь, что он убежит, не заплатив. Вере пришлось выручать и его самого, и его пальто. Он нашла ему новое жилье — в немецком пансионе на Траутенауштрассе, неподалеку от того места, где жили ее родители. Теперь он вынужден был давать еще больше уроков. Но и рассказы он писал теперь без конца. От некоторых из них до нас дошли только названия (скажем, «Наташа» или «Удар крыла»), даже самые дотошные биографы не сыскали их пока в дебрях эмигрантской периодики; другие появляются на свет Божий из архива — сначала в переводах, на английский или французский[12] , потом по-русски. Еще не все эти рассказы на набоковском уровне, но в некоторых уже несомненно свое, отличающее его от других русских авторов того времени, так что в берлинских литературных кругах его и до появления первого романа выделяла не одна только Вера Слоним.

Когда Набоков выправил свой новый рассказ «Рождество», Вера забрала его перепечатывать («перебеливать»). Это был рассказ про зимнюю Выру, про детство, только сын с отцом словно бы поменялись местами: погибал сын, а не отец. Отец привозит из города гроб с телом своего мальчика, умершего от внезапной простуды, чтоб установить этот гроб в семейном склепе. «Изнемогающий от горя», он поселяется во флигеле, утопающем среди снегов, бродит по пустынному летнему дому, везде натыкаясь на игрушки сына, на его дневники. Горе невыносимо… Подходит Рождество. Во флигеле, где жарко натоплено, появляется елка. Отец решает, что жить он больше не сможет — надо умереть.

«И в то же мгновение щелкнуло что-то — тонкий звук — как будто лопнула натянутая резина. Слепцов открыл глаза и увидел: в бисквитной коробке торчит кокон, а по стене, над столом, быстро ползет сморщенное существо величиной с мышь… Оно вылупилось оттого, что изнемогающий от горя человек перенес жестяную коробку к себе, в теплую комнату… и вот теперь, вырвавшись, медленно и чудесно росло… Оно стало крылатым незаметно, как незаметно становится прекрасным мужающее лицо. И крылья — еще слабые, еще влажные — все продолжали расти, расправляться.

И тогда простертые крылья, загнутые на концах, темно-бархатные, с четырьмя слюдяными оконцами, вздохнули в порыве нежного, восхитительного, почти человеческого счастья».

Вера перепечатывала теперь рассказ за рассказом. Позднее, в первом своем английском романе Набоков так рассказал о возлюбленной:

«Множество летних вечеров двадцать четвертого[13] обратились для нее в белые листья, заползавшие в каретку, чтобы выкатиться наружу сплошь в черных и лиловых буковках. Вижу, как она стучит по блестящим клавишам взапуски с теплым дождем, шумящим в темных вязах за распахнутыми окнами, а голос Себастьяна… разгуливает по комнате… Клэр, в жизни не сочинившая ни одной поэтической или прозаической строчки, так хорошо видела (и в этом состоял ее персональный феномен) все перипетии Севастьяновых борений, что выходившие из машинки его слова были для нее не столько носителями присущего им смысла, сколько отмечали изгибы, провалы, зигзаги, которые он одолевал, двигаясь на ощупь вдоль некоей идеальной линии выражения… А еще я знаю, что Клэр, печатая под диктовку слова, которые он высвобождал из рукописного хаоса, порой вдруг останавливалась, поднимала, чуть хмурясь, верхушку пленного листа и говорила, перечитав строчку:

— Нет, милый, так по-английски не говорят».[14]

Биографы отмечают, что после знакомства с Верой Набоков стал писать по-другому: он резко «поднял планку», изменился уровень его прозы. Не удовлетворяясь многочисленными явными причинами этого (ее нежное одобрение, столь необходимое художнику, ее помощь, неизбежный переход от накопления, от подготовительного периода, отнюдь у него не короткого, к настоящему), многие из биографов (даже рассудительный Бойд) ищут каких-то тайных причин этого. Ну, скажем: она шепнула, подсказала ему некое важное слово. Думается, здесь нет никакой тайны, ибо многие из тех слов, что она шептала ему, можно найти в столь откровенном «Даре»:

«Мне жалко, что ты так и не написал своей книги. Ах, у меня тысяча планов для тебя. Я так ясно чувствую, что ты когда-нибудь размахнешься. Напиши что-нибудь огромное, чтоб все ахнули… Все, что хочешь. Но чтобы это было совсем, совсем настоящее. Мне нечего тебе говорить, как я люблю твои стихи, но они всегда не совсем по твоему росту, все слова на номер меньше, чем твои настоящие слова».

Итак, Вера, по признанию набоковедов всех школ, была его музой и вдохновительницей, хранительницей очага и матерью его ребенка, его первой читательницей, его секретарем и машинисткой, критиком той единственной категории, которая способна писателю помочь (понимающим, одобряющим и подбадривающим), его литературным агентом, шефером, душеприказчицей и биографом… Сегодня, когда я пишу эти строки в Ялте, близ Ливадии, близ Гаспры, на берегу Черного моря, по которому семьдесят лет назад все они уплыли из Крыма в изгнание, Вере Евсеевне Набоковой исполняется 88 лет…

Ее отец, как и отец жениха, изучал право в Петербурге, однако из гордости так и не стал юристом, ему, как говорят у нас сегодня, мешал «пятый пункт». Чтобы обойти процентную норму для иудеев, он должен был креститься, а он хоть и был, как большинство современных русских евреев, равнодушен к иудаизму, считал ниже своего достоинства примыкать к какой-либо церкви или партии из выгоды («хлебная карточка», — говорил некогда о партийности мой школьный друг, ныне видный политический деятель). Евсей Слоним нашел в себе силы пренебречь полученным образованием и освоить новую профессию — он стал лесопромышленником и лесоторговцем. Его дочь с гордостью вспоминала, что он вел хозяйство по- новому и на месте каждого поваленного дерева сажал новое, что он начал строить на юге России какой-то образцовый современный город. Достроить не успел. Ему тоже пришлось бежать от расправы: ни торговцы, ни промышленники больше не нужны были России. В Берлине ему повезло. Его бывший компаньон- голландец помог ему продать знаменитому магнату Стиннесу часть русских владений (тогда все скупали и продавали русское имущество). Он даже открыл лесоторговое дело, а также издательство «Орбис», решив издавать русскую литературу в английских переводах. Инфляция его разорила. И он, и жена его умерли в 1928 году, однако он успел еще пообщаться с зятем, и они не раз играли в шахматы по вечерам. Вероятно, он тоже не считал тощего поэта лучшей партией для своей средней дочери, однако он знал, что совета у него спрашивать не будут: Вера была очень самостоятельной и сама зарабатывала себе на жизнь. Ну что ж, она умная девочка, а он как-никак сын этого удивительного В.Д. Набокова, этот Володя, так что, может, и не станет под горячую руку бросать ей в физиономию (э, чего не бывает в семейной жизни) это визжащее и словно бы в самом нерусском звучанье своем грязное слово. Владимир Набоков, кажется, успел оценить в своем тесте одно несомненное достоинство — шестидесятилетний Слоним не давал ему ценных советов по части выбора профессии: ну что ж, бывают и такие занятия, каждому свое. В старой России это занятие, кстати, очень высоко ценилось — неудивительно, что Верочке это до сих пор кажется чем-нибудь особенным… Что думал В.В. Набоков о своей теще, биографы не сообщают. С сестрами жены он дружил всю жизнь.

Вера получила в Петербурге прекрасное образование. Гувернантки научили ее хорошему английскому и неплохому французскому. У нее была блестящая память. Она посещала гимназию княгини Оболенской, собираясь изучать физику и математику; как все русские подростки, читала запоем и писала стихи. Для нее русский поэт был, конечно, существом иной, высшей породы, небожителем. Владимир Набоков был еще и одной из самых романтических фигур на берлинском литературном небосклоне — стройный «английский принц», сын убиенного Набокова, автор этих вот, помните? — удивительных строк, как, разве вы не читали — «вон там — звезда над чернотою сада»? — уж она-то знала наизусть все его стихи.

А он? Когда Небо замышляет для нас брак, оно не столько мудрит над выбором невесты (Набокову просто повезло, могло и не повезти), сколько над выбором подходящего времени. Набоков оставался один в Берлине. Он только что потерял отца и вынужден был отлепиться от матери. Он был отвергнут маленькой и несамостоятельной Светочкой (не умевшей настоять на своем, да и не знавшей еще — для чего), был отвергнут Романой, которая была влюблена в другого поэта. Он не только готов был к новой любви, он сейчас нуждался в любви, в поклонении, в самоотверженной дружбе, в бескорыстной поддержке. Его жизнь,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату