Потому как после всего велели палить однова, да смотрели меткость, да ругались, оной доброй не обнаруживши, да затем сызнова палить заставили. А потом выстроили помост высокий да велели уже оттуда палить. Да заряжать так шибко и шустро, как никогда попрежь того не требовали. Короче, кажный, почитай, по пяти десятков раз из своей пищали пальнул. Отчего, почитай, у всех ба-альшущий кровоподтек на плече образовался, а еще где-то полторы сотни стрельцов из разных приказов брови и лицо пожгли дюже. Да и иного хватало. Непривычно было так скоро заряжать и палить, как того царь-батюшка требовал, оттого у народа то порох рассыплется, то фитиль с поясного крюка соскользнет, то еще какой огрех случится… Но все одно царь повелел сказать, что недоволен дюже. Мол, и поместное войско шибко неповоротливо — на рысях растягивается, при поворотах весь строй рассыпает и потому с поворота атакует не дружно, а стрельцы стреляют и шибко медленно, и не вельми метко, да и пушкари тоже не порадовали. А посему повелел разработать специальну роспись занятий на цельну зиму, дабы к марту все эти недоделы устранить.
Народ, как услышал, что в марте новый сбор объявляется, так и загудел глухо. Шибко-то супротив царя Федора никто не рыпался. Он уже успел себя показать — так великих бояр в бараний рог скрутил, что они только кряхтели да помалкивали, куда уж простому люду против такого царя. Одно слово — дедова кровь… Но царь смилостивился и заявил, что весенний сбор берет на свой хлебный и зелейный кошт. Да еще и по концу сбора, коли все ему понравится, дополнительно жалованье положит. А вот это уже было совсем другое дело. За-ради такого стоило зимушку тяжеленную пищаль в руках покрутить, дабы к весне наловчиться палить так скоро, как того царь-батюшка требует…
До Тимохи же по осени другие слухи дошли. С их потока десять человек, в татарском и османском языке дюже ведающих, вызвали в Посольский приказ. Потому как на Введение намечалась отправка больших посольств в крымску и османску землю. А за месяц до того всех, кто в то посольство ехать должен был, собрали в царской вотчине, в Белкино, куда и сам царь прибыл. И почти неделю он вместе с главой Посольского приказу дьяком Власьевым шибко людишек приучали, причем всех — от самого главного до последнего конюха, что и как в землях дальних турецких говорить, ежели у кого-то османы да крымчаки либо кто иной, хоть у них служащий, да хоть по виду купец чужестранный или даже какой невольник из православных, о сем спрашивать будет. Приучение-то то было секретным, но от школьных отроков никакой секрет не скроешь. Натасканы ужо. Так вот в том приучении говорено было баять всем, будто в земле Русской великое неустроение, Самозванец-де по весне на границе объявился, бояре смуту сеют, войско поместное после голодных лет слабо да ненадежно, ну и все такое прочее. И вроде как сами послы баять должны были чистую правду, мол, и с Самозванцем расправились, и бояр утихомирили, а что войско поместное да стрельцы царю-батюшке не вельми кажутся, так за-ради того устраивает он по зиме великое воинское устроение, где все и поправит. А вот ребятам, что из школьных отроков в это посольство забирали, чтоб толмачить, как раз наоборот, все как приучено, говорить было велено. Причем по-разному: кому — сделав вид, что какой из татар или османов ему шибко понравился и он с им по дружбе своими тяготами делится, кому — что зелена вина шибко выпил и оттого язык развязался, а кому — даже и деньги за свое слово требовать…
Отчего это делается, Тимофей не понимал, и от этого непонимания у него в жилах кровь стыла. Это ж если басурмане решат, что все так на Руси плохо, они ж непременно в набег кинутся. Зачем же это делать-то? Но Тимофей, как, впрочем, и все остальные, молчал. Потому как верил своему молодому государю. Недаром тот вместе с ними и на одной лавке в классе сиживал, и в летние походы хаживал, и на кулачках либо в «подлой схватке» завсегда в стенку становился. А уж по поводу того, насколько государь разумом крепок, — о том говорить нечего. Да и благодать на нем была Пресвятой Богородицы. О том всем в Русской земле ведомо было…
В мае был выпуск. До того они три недели показывали своим преподавателям, чему за время своей учебы научились. И были те весьма пристрастны и суровы. Однако Тимофей все эти испытания сумел сдать на одни только «весьма похвально» и «отлично». После чего все были распущены по своим поместьям с наказом по осени явиться в Разрядный приказ для назначения на службу государеву, коли та помимо той, что положена по Разряду, им определена будет.
А в июне пришла весть, что крымская орда под предводительством самого хана Газы II Герая двинулась в набег. И что идет сила немыслимая и тьма-тьмущая — и крымчаки, и подручные им ногайцы, и иного народа охочего тоже вельми. Числом общим то ли семьдесят тысяч, то ли сто, а то ли и все сто пятьдесят. Короче, все, кого хан крымчаков с зимы успел насобирать… Отчего сразу поселился в землях русских великий страх. Все бывшие школьные отроки прибыли со своими поместными сотнями в лагерь, что был определен под Одоевом. Там большинство их, совсем для них неожиданно, вывели из сотен и скорым ходом отправили в Елец, вооружив шибко меткими «особливыми пищалями» и приписав к московским стрелецким приказам, кои торчали там еще с мартовского военного устроения. Время на сие было, поскольку орда еще двигалась Кальмиусским и Муравским шляхами, и не шибко быстро. Ну еще бы, такой-то массой. А проведали о том так быстро именно потому, что, едва сошел снег, в приазовские степи были высланы крепкие дальние конные дозоры, а за прошедший год государеву голубиную почту успели развернуть далеко на юг, вплоть до Царева-Борисова. И о том, что орда тронулась, на Москве стало известно уже через два дни после того, как передовые крымские сотни приблизились к истокам Конских вод.
В Елец они прибыли как раз на Ивана Купалу, причем крепость привела их всех в зело большое удивление. Ибо до сего момента ничего подобного ни Тимофею, ни кому другому видеть не доводилось. Во-первых, внутри городских стен домов практически не осталось. Привычных изб с тынами и воротами оказалось всего около десятка и все напротив ворот, а далее все дома были разобраны, и вместо них было построено четыре огромных домины высотой чуть меньше крепостных стен, со стенами из двойного ряда бревен и вообще без дверей. То есть снаружи казалось, что двери были, потому как в первом слое бревен дверной проем был прорублен и двери в нем навешены, а вот за ним — уже нет. Более того, эти вроде как навешенные двери были накрепко прибиты к косяку и стене, а затем еще и забиты тесом крест-накрест. В стенах этих домин были пробиты бойницы, но начинались они аршинах в шести от земли, так что до нижнего обреза нижнего ряда бойниц невозможно было допрыгнуть даже с лошади. На таком же уровне в стене была пробита и настоящая дверь, к которой вела длинная и крепкая лестница. Три этих домины были шагов тридцати в длину и ширину, а одна — самая дальняя от ворот — тянула на все пятьдесят. В трех меньших, как узнал Тимофей, помещалось по три сотни городовых казаков, а в большой — целый приказ московских стрельцов да один из самых больших, числом около семи сотен стрельцов.
Сама стена у крепости также была чудной — толстой, двойной и обращенной не только наружу, но еще и внутрь. На сооружение внутренней стены и пошел материал от разобранных городских домов, да еще и не хватило. Всю зиму собранная с ближних уездов посошная рать рубила окрест и свозила в Елец строительный лес… А на широком помосте из толстых бревен, коий эти стены соединял, было установлено множество пушек, чьи жерла в большинстве своем смотрели как раз таки не наружу, а внутрь, во двор. И это также навевало интересные мысли… Ниже, внутри сих бастионов, как это все именовалось, тоже были устроены помосты, а в стенах прорублены бойницы, через них можно было пулять из пищалей. Вход внутрь этих бастионов был возможен через несколько десятков дверных проемов, перекрывавшихся при необходимости огромными опускаемыми щитами из сосновых полубрусьев. А вот ворот у этой странной крепости не было. Вообще. Только две покосившиеся обугленные башни по обеим сторонам воротного проема такой ширины, что там могли пройти в ряд два десятка пешцев либо чуть не десяток всадников.