Великий наплыв посетителей оказался для Нилы спасением. Когда дом кишел людьми, Нила пряталась наверху, в спальне Пари, вместе с дочерью — к негодованию свекрови, которая, несомненно, ожидала, и тут ее не в чем упрекнуть, что Нила обязана оставаться у постели ее сына, хотя бы ради приличия. Разумеется, Ниле было начхать на приличия и на то, что о ней могут подумать. А подумать было много чего. «Что она за жена?» — не раз слышал я от ее свекрови. Она жаловалась всем подряд, кто желал слушать, что Нила — бессердечная, у нее вместо души пустое место. Муж нуждается в ней, а она что? Что же это за жена такая, если бросает своего преданного, любящего мужа?
Часть из того, что старуха говорила, было правдой. Конечно, у постели господина Вахдати с наибольшей вероятностью можно было застать меня — я давал ему лекарства, встречал посетителей. Больше всего врач беседовал именно со мной, а значит, меня, а не Нилу люди спрашивали о состоянии господина Вахдати.
Пренебрежение посетителями, выказанное господином Вахдати, избавило Нилу от одних неудобств, но явило другие. Сидя у Пари в комнате, она оставалась вдалеке не только от сварливой свекрови, но и от того, во что превратился ее муж. Наконец дом опустел и возник супружеский долг, к исполнению которого она оказалась поразительно не готова.
Она не смогла.
И не стала.
Я не говорю, что она была жестока или черства. Я прожил долгую жизнь, господин Маркос, и вот что понял: лишь тогда в достатке у человека смирения и сострадательности, когда судит он о внутренних трудах чужого сердца. Но говорю я вот о чем: однажды зашел я в комнату к господину Вахдати и обнаружил, что Нила плачет ему в живот, в руке у нее по-прежнему ложка, а протертый чечевичный даал капает у него с подбородка на слюнявчик, повязанный вокруг шеи.
— Позвольте мне, биби-сахиб, — сказал я мягко. Взял у нее ложку, начисто вытер ему рот и взялся было кормить, однако он застонал, зажмурился и отвернулся.
Вскоре я уже спустил по лестнице пару чемоданов и вручил их таксисту, а тот уложил их в багажник машины, работавшей вхолостую. Помог Пари, облаченной в ее любимое желтое пальто, забраться на заднее сиденье.
— Наби, а ты привезешь папа? навестить нас в Париже, как маман говорит? — спросила она, одарив меня своей щербатой улыбкой.
Я сказал, что, конечно же, так и сделаю, когда ее отец поправится. Поцеловал тыльную сторону обеих ее ладошек.
— Биби Пари, я желаю тебе удачи, и я желаю тебе счастья, — сказал я.
Я встретил Нилу на входных ступенях, глаза у нее распухли, тушь потекла. Она заходила к господину Вахдати попрощаться.
Я спросил, как он себя чувствует.
— Мне кажется, полегчало, — сказала она, а потом добавила: — Хотя, быть может, я обольщаюсь.
Она застегнула молнию на сумочке, перекинула ремешок через плечо.
— Никому не говори, куда я уехала. Так лучше.
Я пообещал, что не буду.
Она сказала, что скоро напишет. А потом долго глядела на меня, и мне показалось, что я увидел в ее глазах подлинную любовь. Она коснулась моего лица рукой:
— Я счастлива, Наби, что ты с ним.
И тут она приблизилась вплотную и обняла меня, прижавшись щекой к моей щеке. Я вдохнул запах ее волос, ее духов.
— Это был ты, Наби, — сказала она мне на ухо. — Это с самого начала был ты. Не знал?
Я не понял. Но она выпустила меня из объятий прежде, чем я успел спросить. Склонила голову и, цокая каблуками по асфальту, поспешила по аллее к воротам. Скользнула на заднее сиденье такси рядом с Пари, взглянула на меня еще раз, прижав ладонь к стеклу. Ее белая ладонь в окне отъезжающего такси — вот и все, и больше мы не виделись.
Я смотрел, как она уезжает, подождал, когда машина свернет в конце улицы, и лишь после этого закрыл ворота. Затем оперся на них и заплакал, как дитя.
Вопреки желанию господина Вахдати кое-какие посетители все же просачивались в дом — по крайней мере, еще какое-то время. В конце концов из навещающих осталась лишь его мать. Она приходила где-то раз в неделю. Щелкала мне пальцами, я придвигал кресло, и не успевала она плюхнуться у сыновней постели, как начинался монолог, состоявший из оскорблений, которыми она поливала его отбывшую теперь жену. Шлюха. Врушка. Пьяница. Трусиха, сбежавшая невесть куда, когда ее муж так в ней нуждается. Эту часть господин Вахдати выслушивал в молчании, безразлично взирая через ее плечо в окно. Далее следовал непрерывный поток новостей, в основном банальных до боли. Двоюродная сестра поссорилась со своей сестрой, потому что ей, ее сестре, хватило наглости купить в точности такой же кофейный столик, как у нее. У кого спустило колесо по дороге домой из Пагмана в прошлую пятницу. У кого какая новая прическа. Без конца. Временами господин Вахдати что-то хрипел, и его мать поворачивалась ко мне:
— Эй. Что он сказал? — Она всегда обращалась ко мне в такой манере, и слова ее были резки и угловаты.
Я проводил у его постели почти весь день и постепенно выучился разбираться в таинствах его речи. Приблизив к нему ухо, я мог разобрать то, что для остальных было нечленораздельными стонами или бормотаньем, как просьбу напоить его, или подать судно, или перевернуть с боку на бок. Я фактически стал его переводчиком.
— Ваш сын говорит, что хотел бы поспать.
Старуха вздыхала: дескать, вот и ладно, ей и самой тоже пора. Склонялась к нему, целовала в лоб и обещала вскоре прийти снова. Проводив ее до ворот, где ожидал ее шофер, я возвращался к господину Вахдати, усаживался на табурет рядом с кроватью, и мы вместе упивались молчанием. Иногда его взгляд перехватывал мой, он качал головой и криво улыбался.
Поскольку работы, на которую меня наняли, стало совсем немного — я ездил лишь за продуктами раз-два в неделю, а готовить приходилось всего на двоих, — я не видел смысла платить другим слугам за работу, которую сам мог проделать. Я высказал это соображение господину Вахдати, и он махнул мне рукой. Я склонился к нему.
— Ты вымотаешься.
— Нет, сахиб. Буду счастлив все делать.
Он спросил, уверен ли я, и я подтвердил, что да.
Глаза его намокли, пальцы слабо сомкнулись у меня на запястье. Никогда я не знал большего стоика, чем он, но после инсульта даже самые обыденные вещи выводили его из себя, тревожили, вызывали слезы.
— Наби, послушай.
— Да, сахиб.
— Плати себе какую хочешь зарплату.
Я сказал, что нам нет нужды об этом говорить.
— Ты же знаешь, где я храню деньги.
— Отдохните, сахиб.
— Наплевать сколько.
Я сказал, что подумываю сделать на обед шорву.
— Как вам шорва? Я бы и сам, честно говоря, с удовольствием.
Я положил конец вечерним сборищам работников. Мне теперь было все равно, что они обо мне подумают, — не приходить им в дом господина Вахдати и не развлекаться за его счет. Я с огромным удовольствием уволил Захида. К тому же избавился от Хазары, прачки. Отныне я сам стирал белье и вешал его на веревки сушиться. Я ухаживал за деревьями, стриг кусты и траву, сажал цветы и овощи. Следил за домом, подметал ковры, полировал мебель, выбивал пыль из портьер, мыл окна, чинил потекшие краны, заменял ржавые трубы.
Однажды я сметал паутину с лепнины в комнате господина Вахдати, покуда он спал. Стояло лето, и жара была злой, сухой. Я стащил одеяла и простыни с господина Вахдати, закатал штанины его пижамы. Открыл все окна; вентилятор на потолке кружился, поскрипывая, но толку от него было мало — жара напирала со всех сторон.
В комнате был довольно большой шкаф, который я давно хотел привести в порядок и вот наконец взялся за дело. Открыл дверцы и принялся перебирать костюмы, стряхивая с каждого пыль, хотя понимал, что хозяин, скорее всего, ни один больше не наденет. Там же нашлись стопки книг, на них тоже собралась пыль, я протер и их. Начистил тряпицей ботинки, выстроил их в аккуратный ряд. А еще я нашел большую картонную коробку, почти скрытую от глаз подолами длинных зимних пальто. Вытащил ее на свет, открыл. Она была битком набита старыми альбомами господина Вахдати, один поверх другого, — печальная память его прежней жизни.