Никто не знал о моих играх с Пари. Даже отец. Она была моей тайной.
Иногда, если рядом никого не было, мы ели виноград и болтали обо всем на свете — об игрушках, о том, какие хлопья вкуснее, о любимых мультиках, о нелюбимых одноклассниках, о злых учителях. У нас был один и тот же любимый цвет (желтый), мороженое (темная вишня), телепрограмма («Альф»), и мы обе хотели стать художниками, когда вырастем.
Ясное дело, мы выглядели одинаково — мы же близнецы, в конце концов. Иногда я ее почти видела воочию — буквально, краем глаза. Я пыталась ее рисовать, и каждый раз получались такие же, как у меня, чуть несимметричные зеленые глаза, такие же темные кучерявые волосы, такие же длинные, изогнутые, почти сросшиеся брови. Если бы кто-нибудь спросил, я бы сказала, что рисую себя.
История о том, как мой отец потерял сестру, была мне знакома — как те, что мама рассказывала мне о Пророке: их я потом выучила заново, когда родители отдали меня в воскресную школу при мечети в Хейуорде. И все же, пусть я ее и знала, все равно просила отца рассказать историю Пари еще и еще раз — так она меня зачаровывала. Может, оттого, что у нас с ней одно имя. Может, поэтому я чувствовала между нами связь — смутную, облеченную тайной и тем не менее реальную. Но все же было и что-то большее. Я чувствовала, что тронута ею, той Пари, будто и меня коснулось происшедшее с ней. Я ощущала, что мы замкнуты друг на друга неким незримым порядком вещей, какого я не могла толком понять, связаны больше, нежели одним лишь именем или семейными узами, — будто для полноты мозаики нужны были именно мы.
Я не сомневалась, что, если буду слушать ее историю внимательно, открою что-то о себе самой.
Думаешь, твой отец печалился? Что продал ее?
Некоторые люди хорошо умеют скрывать свою печаль, Пари. Он был из таких. По нему не скажешь. Суровый был человек. Но, думаю, да, думаю, внутри он печалился.
А ты?
Отец улыбался и говорил: Что ж мне печалиться, у меня есть ты. И все же даже тогда, маленькой, я все примечала. Будто родимое пятно у него на лице.
Пока мы вот так разговаривали, у меня в голове разыгрывалась фантазия. Я прилежно буду собирать деньги, не потрачу ни доллара на конфеты или наклейки, и когда моя свинья-копилка набьется, — хотя это была вовсе не свинья, а русалочка на камне, — я ее разобью, сложу все деньги в карман и отправлюсь искать сестричку моего отца, где бы та ни была, а когда найду ее, выкуплю и привезу к бабе. Осчастливлю его. Ничего на свете не хотела я так сильно, как стать тем, кто утолит его печаль.
Так что же мне будет за сон? — спрашивает баба.
Ты же сам знаешь.
Улыбка.
Да, знаю.
Баба?
М-м?
Она была тебе хорошей сестрой?
Лучше не бывает.
Он целовал меня в щеку и подтыкал одеяло. В дверях, собираясь выключить свет, замирал.
Лучше не бывает, — говорил он. — Как ты.
Я всегда дожидалась, пока он закроет дверь, после чего слезала с кровати, доставала еще одну подушку и клала рядом со своей. И каждую ночь засыпала, слыша, как два сердца бьются в моей груди.
Выкатываюсь на Олд-Оукленд-роуд, поглядываю на часы. Уже перевалило за полдень. До аэропорта Сан-Франциско не меньше сорока минут — и это если на трассе 101 без аварий или ремонтов. Хорошо еще, что рейс международный, таможня, а значит, это добавит мне чуточку времени. Перестраиваюсь влево и выжимаю из «лексуса» под восемьдесят.
Вспоминаю маленький чудо-разговор, что получился у нас с бабой примерно месяц назад. Мимолетный всплеск нормальности — крошечный карман воздуха в холодной тьме океанского дна. Я опоздала с обедом, и он повернулся ко мне в кресле и отметил с легчайшим налетом недовольства, что я генетически запрограммирована не успевать вовремя. Как твоя мать, упокой Господь ее душу.
Но с другой стороны, — продолжил он улыбаясь, словно утешая меня, — должен же быть у человека хоть один недостаток.
Так, значит, это и есть мой образцово-показательный недостаток, что Господь мне подал, да? — спросила я, опуская тарелку с рисом и фасолью к нему на колени. — Я вечная копуша?
Но сделал Он это с большой неохотой, рискну добавить. — Баба потянулся к моим рукам. — Уж так близко, так близко к совершенству Он тебя сотворил.
Ну, если хочешь, я тебе покажу еще несколько.
Ты их припрятала, да?
Целые кучи. Всегда наготове. Когда будешь стар и немощен.
Так я уже стар и немощен.
То есть ты хочешь, чтоб я тебя пожалела.
Вожусь с радио, переключаюсь с болтовни на кантри, потом на джаз, снова на болтовню. Выключаю. Нервно мне, беспокойно. Берусь за телефон, лежащий на пассажирском сиденье. Звоню домой, оставляю аппарат на коленях.
— Алло?
— Салаам, баба. Это я.
— Пари?
— Да, баба. У вас с Гектором все в порядке?
— Да. Он прекрасный молодой человек. Сделал мне яичницу. На тосте. А ты где?
— Я веду машину, — отвечаю.
— В ресторан? У тебя же нет сегодня смены, верно?
— Нету, я в аэропорт, баба. Забираю кое-кого.
— Хорошо. Я попрошу твою мать сделать нам обед, — говорит он. — Она что-нибудь принесет из ресторана.
— Хорошо, баба.
К моему облегчению, он второй раз ее не поминает. Но иногда его не унять. Почему ты не говоришь мне, где она, Пари? У нее операция? Не ври мне! Почему мне все врут? Она уехала? В Афганистан? Я тогда тоже еду! Я еду в Кабул, и ты меня не удержишь. И снова-здорово, баба носится взад-вперед, весь на нервах, я что-то сочиняю, потом пытаюсь отвлечь его коллекцией каталогов по ремонту дома или чем-нибудь по телевизору. Иногда помогает, но бывает и так, что его не пробить никакими моими уловками. Волнуется до слез, до истерики. Бьет себя по голове, раскачивается в кресле, плачет, ноги дергаются, и тогда приходится скармливать ему ативан. Жду, пока глаза у него помутнеют, падаю на диван без сил, едва перевожу дух, сама чуть не плачу. Тоскуя, смотрю на входную дверь, на приволье за ней и хочу выйти наружу — и шагать себе дальше. И тут баба стонет во сне, я возвращаюсь в себя, бурля раскаянием.
— Позови, пожалуйста, Гектора к телефону, баба.
Слышу, как передают трубку с рук на руки. Доносятся звуки телепрограммы, зрители гудят, потом аплодируют.
— Эй, подруга.
Гектор Хуарес живет через дорогу от нас. Мы соседи уже много лет, а за несколько последних сдружились. Он приходит пару раз в неделю, мы едим всякую дрянь, смотрим барахло по телевизору до глубокой ночи — обычно реалити-шоу. Жуем холодную пиццу, с нездоровым восторгом качаем головами, наблюдая выкрутасы и кривлянья на экране. Гектор был десантником, служил на юге Афганистана. Там его сильно ранило самодельным взрывным устройством. Когда он наконец вернулся со службы, весь квартал собрался его встречать. Родители вывесили во дворе плакат «Добро пожаловать домой, Гектор» — с шариками и кучей цветов. Все аплодировали, когда машина его родителей подкатилась к дому. Кое-кто из соседей напек пирогов. Люди благодарили Гектора за службу. Говорили «Мужайся» и «Храни тебя бог». Отец Гектора Сезар пришел к нам в дом через несколько дней, и мы установили такой же пандус для инвалидной коляски, какой Сезар построил у крыльца своего дома, — с американским флагом над ним. Помню, как мы вдвоем устраивали этот пандус и мне хотелось извиниться перед Сезаром за то, что стряслось с Гектором на родине моего отца.
— Привет, — говорю. — Решила проверить, как вы.
— У нас тут все хорошо, — говорит Гектор. — Мы поели. Посмотрели «Честную цену». Догоняемся «Колесом». Дальше — «Вражда».
— Ой. Сочувствую.
— Чему, mija?[15] Нам отлично. Правда, Эйб?
— Спасибо за яичницу, — говорю.
Гектор говорит чуть тише:
— Оладьи, вообще-то. И знаешь что? Ему понравилось. Съел четыре штуки.
15
Сокр. от mi hija (мекс., исп.) — моя подруга.