Абсолютно ничего.
Приходил главврач Прохоров. Расспрашивал.
Приходили еще какие-то врачи. Осматривали.
Приходил Давид Давидович. Прощаться. На пенсию. Улыбался с облегчением.
Приходила мать. Трубить победу.
Приходили с работы. Не надо ли чего?
Приходила подружка, давняя, единственная. Сочувствие. Не надо ли чего?
Приходил бывший муж. Не надо ли чего?
Приходил брат. Только вчера приехал. Не надо ли чего?
Ничего не надо.
Голова у меня и раньше, случалось, болела, но только теперь я поняла значение выражения «раскалывается голова».
Голова раскалывалась.
Осколки долго, как в замедленной съемке, падали на пол, отскакивали и опять же, как на киноленте, но пущенной наоборот, возвращались на место.
Хотелось удержать их, но дотронуться до головы было больно.
Глаз совсем перестал видеть.
Второй стал видеть хуже, мутнее.
Опять приходил главврач Прохоров. Как дела?
Опять приходили какие-то еще врачи. Наводящие вопросы: как я отношусь к операции вообще? К операции вообще я отношусь хорошо. Лишь бы толк был.
Опять приходила мать. С отцом. Никаких операций, боже тебя упаси, знаем, как они делают! (Взгляд в сторону, где раньше лежала женщина с бледным лицом. Но ее уже выписали. Не успела я с ней поговорить.) Отец ни за, ни против. Фаталист.
Приходил брат. Если предлагают операцию, значит, нужно. Я бы согласился. Но – твое дело.
Опять приходила подружка, давняя, единственная. Напугана чуть ли не больше меня. Я бы ни за что не согласилась. Но – твое дело.
Если бы выбор был: очнуться после операции совсем здоровой или совсем не очнуться. Но хуже всего – оказаться такой же, как была.
Я согласилась на операцию.
Готовили, давали успокоительные таблетки, лежала вялая, сонная. Постоянно в голове, в несчастной моей голове крутился-вертелся один и тот же старый глупый анекдот: «Ехала машина, а за ней трамвай. Вот так жил, жил человек – и помер…»
Жил, жил…
Как просто образуется тоска в словах.
Скажешь: «жил». Ну, и ничего. Жил, ладно. Понятно. Здесь жил с такого-то года по такой-то год такой- то.
Скажешь: «жил, жил» – и тоска. Шел, шел. Ел, ел. Пил, пил. Жил, жил. Здесь жил, жил с такого-то года по такой-то и все-таки помер, помер, помер такой-то.
Повезли на операцию.
Сопалатницы пожелали удачи. Ни пуха ни пера. Я послала их к черту – от всей души.
Ехали по коридору, вдруг голос на весь коридор, женский, мощный:
– Сидорыч, мать твою, лифт когда наконец заработает? Зашибешься же на себе кастрюли-то таскать, ты охренел совсем? Тварь ты такой, когда на тебя управу-то найдут?
Разобрал смех, потом – хохот.
Остановили каталку. Бегут ко мне, дергающейся от хохота, со шприцем.
Я умирала и понимала это, и мне было все равно.
Я выздоравливаю, если это можно назвать выздоровлением.
Потому что стала инвалидом. Инвалидкой.
У меня не болит голова, всего лишь дергается.
Люди отводят глаза, чтобы я не поймала их любопытствующего взгляда.
Но в спину, я знаю, смотрят долго. Им интересно.
За год болезнь изменяет черты моего лица, рот сполз в сторону и плохо закрывается. Я стала старухой.
Человек в белой машине живет активной разъездной жизнью, много раз уже он проносился мимо меня. Но я жду удобного случая.
И случай – вот.
Я подкараулила его, когда он набирал скорость, чтобы обогнать останавливающийся трамвай – хотя должен был притормозить, я это точно знаю. Свидетелей достаточно: люди в трамвае, прохожие, ждущие на остановке. Я не бросаюсь, нет, я расчетливо появляюсь – именно появляюсь, возникаю из-за спин стоящих на тротуаре – так, чтобы он не успел затормозить, не успел свернуть (а то еще задавит кого-нибудь другого), чтобы ничего не успел сделать.
Расчет точен.
Его будут судить.
Он будет проклинать судьбу – в лице какой-то старушонки, бросившейся под колеса.
Жаль только, он не узнает – за что.
Я стояла на остановке автобуса. Мимо промчалась машина, из окна вылетела банка из-под пива.
Ударилась о бордюр, отлетела на дорогу, поскакала, побренькивая.
Мчались другие машины, вздымая пыль, банка кувыркалась меж колесами – и все оставалась целой.
Толпа ожидающих автобуса с любопытством смотрела на банку.
Уже не меньше полусотни машин промчалось, а она все цела, все кувыркается. Бессмертная банка.
Но вот, наконец, на нее наехали, расплющили, умертвили. Труп банки едва шевелится, когда над ним проезжают.
Всем опять стало скучно, все с запоздалой злостью думают о том паразите, который швырнул банку: мог бы в людей ведь попасть!
Я думаю о том же. Тру глаз: соринка попала.
И успеваю сочинить историю во многих подробностях, представив, что банка угодила мне в лицо, в бровь.
В этой истории все выдумка и все правда.
Я делаюсь счастливой оттого, что осталась жива-здорова.
Я приеду домой, вдвоем с мамой мы будем пить чай, и я расскажу ей эту историю. Она будет слушать с интересом, хотя потом скажет, как говаривает часто:
– Ты страдаешь фантазиями.
Вот уж точно сказано!
Я стою на остановке автобуса. Рядом женщина с красивым печальным лицом. Она щурит глаза от пыли.
Боже мой, какая пыльная зима, никогда не было такой зимы.
А если и была – успели забыть. Все неприятное кажется – как никогда.
Никогда так не было. Никогда.
Мне не нужен этот автобус. Просто шел, увидел: женщина с красивым печальным лицом. Остановился. Будто бы тоже жду автобуса.
Это пока единственное, что нас объединяет.
Ищу тему для начала разговора. А там само пойдет.
Мы ведь нужны друг другу.
Мимо мчится белая машина – проехала, а вслед за ней, отставая, бренча, скачет по асфальту выброшенная банка из-под пива.
Женщина смотрит на банку, я смотрю на банку, все смотрят на банку.