общепринятыми. Рубана дисквалифицировали на год.
Эта дисквалификация не стала последней в его жизни. Он мог загулять, послать подальше придирчивого, надоедливого судью, высказать свое мнение: Женя был остр на язык и за словом в карман не лез. При просмотре таблиц того времени в графе с его фамилией вдруг натыкаешься на означающий поражение минус, за которым, без всякого сомнения, скрывается та или иная история. Но все истории, выговоры и дисквалификации кажутся детской забавой по сравнению с той главной, которая ему еще предстояла.
Фамилия Рубан может быть и русской, и белорусской, и еврейской. В его внешности было что-то семитское, но сам он утверждал, что к евреям не имеет никакого отношения. «Мои родители — самых простых хохляц-ких кровей», — говорил он. Альберт Капенгут вспоминает, что, когда Рубан приехал в Минск и спрашивал у его отца, историка по профессии, имеет ли ему смысл избрать исторический факультет, тот, обманутый внешностью Рубана, начал говорить что-то о возможных трудностях при поступлении. Женя сразу всё понял и смутился: «Вы знаете, я — русский...»
Учиться в университете Рубану не пришлось: его взяли в армию. Хотя Женя регулярно играл в армейских соревнованиях, мастером стать ему не удалось, и казалось, что он так и растворится в огромном резервуаре способных, когда-то подававших надежды шахматистов.
Его судьбу полностью переменил Ленинград. Шесть лет, которые Рубан провел в этом городе, оказались самыми счастливыми в его жизни. И самыми трагичными.
В Питере он поступил на философский факультет университета. Тогда же началась его настоящая шахматная карьера. Он выигрывает четвертьфинал первенства города, выполняет мастерскую норму в полуфинале, а в финале становится чемпионом. Я играл в том чемпионате 1966 года (проиграл ему) и помню Рубана очень хорошо.
Он приходил на партии всегда в костюме, подтянутый, собранный и торжественный. В нем было что-то от провинциального парня, способного, энергичного, приехавшего в большой город завоевывать его и — завоевавшего.
Вспоминая сейчас те далекие годы, вижу его всегда ироничным, саркастичным, порой язвительным и циничным. Он выглядел каким-то многозначительным, в то же время расплывчатым, недоговоренным.
После выигрыша чемпионата он изменился, стал более уверенным в себе, высокомерным, почувствовал себя звездой. Мог зайти в Чигорин-ский клуб при полном параде, когда и при бабочке.
В манерах его было что-то кошачье, лицом он напоминал какую-то большую птицу. Пристальный взгляд круглых глаз создавал сходство с филином и только усиливал это впечатление. На его лице постоянно блуждала улыбка; во время партии, задумавшись, он характерным движением руки время от времени оглаживал бородку. Это было необычно: мало кто из мужчин, особенно молодых, носил тогда бороду.
Он любил порассуждать, переплетая идеи и образы и переходя с одной темы на другую, был многоречив, начиная фразу, загадочно улыбался, предоставляя право собеседнику додумать мысль или высказать ее самому.
Мог съязвить по чьему-либо поводу, и умно, с подковыркой съязвить. И всё это — с милой улыбкой. Нет, не могу сказать, что я любил Женю Рубана.
Кое-кто вспоминает, что он был очень эрудирован и начитан, мне так не казалось; скорее всего, причиной непонимания этой эрудтщии и невозможности ее оценить был тогда я сам.
Конечно, мы говорили иногда о том о сем, но я не помню, чтобы уровень наших разговоров поднимался выше обычной болтовни. Как ни напрягаю память, не могу вспомнить ни одной серьезной беседы с Руба- ном, за исключением одного, неизвестно почему затеянного в фойе клуба разговора о Распутине, который, как известно, учил, что нужно погрязнуть в грехе, чтобы познать экстаз раскаяния.
Да в другой раз, когда мы столкнулись нос к носу на Невском, он начал вдруг говорить о Байроне, которого читал тогда, о его жизни. Попалась ли ему на глаза байроновская строка: «Меня ты наделило, Время, судьбой нелегкою»?
Когда он приехал в Ленинград, я закончил уже университет и работал в Чигоринском клубе на улице Желябова, как тогда называлась Большая Конюшенная.
Декабрьским днем 1966 года в клубе раздался телефонный звонок. Я снял трубку.
- С вами говорят из Таврического дворца, - произнес голос на другом конце провода. — Скоро Новый год, и у нас, как всегда, ёлка. С танцами, музыкой, лотереей, играми, ну и, конечно, с Дедом Морозом и Снегурочкой. В этом году мы решили устроить что-нибудь шахматное. Сначала думали о сеансе одновременной игры, но процедура эта, в общем-то, скучная. Кстати, — продолжал мой собеседник, — сколько стоит сеанс одновременной игры?
Я стал объяснять, что путевка может быть сдвоенная — лекция и сеанс. В этом случае сумма, выплачиваемая мастеру, составляет двадцать рублей, ну а если только сеанс, то гонорар сокращается наполовину. Еще не зная, как повернется дело, я рекомендовал сеанс с лекцией, ссылаясь на то, что словесное общение с аудиторией очень оживляет мероприятие.
—Ну, лекция детям ни к чему, — заметил голос. — У нас другая задумка: в течение часа-полутора просто поиграть в шахматы с малышами. Я думаю, что это можно приравнять к стоимости сеанса одновременной игры. Речь идет обо всем периоде каникул с 30 декабря по 10 января, так что всего — двенадцать ёлок. Но дети живут ведь в мире сказки, поэтому мы решили, что мастер должен будет играть свои партии в шкуре медведя. Так что ему придется попотеть, — засмеялся мой собеседник.
Я работал тогда тренером-методистом и, хотя формально должен был спросить разрешения у директора клуба Наума Антоновича Ходорова, счел ёлочные сто двадцать рублей своими. Неписаным правом на все безымянные сеансы и лекции, запросы на которые приходили в клуб, обладал тренер-методист. До меня на этой должности работал Семен Абрамович Фурман, логично предпочитавший лекции с сеансами одинарным выступлениям, что дало повод остроумному Александру Геллеру напевать на мотив популярного тогда марша космонавтов: «Заправлены в планшетку путевки и наряды, и Фурман уточняет в последний раз маршрут...»
Ну что с того, думал я тогда: полтора часа в шкуре медведя, зато двенадцать выступлений. К тому же я знал уже из опыта, что помимо Снегурочки на новогодних детских праздниках бывает немало Снежинок, зачастую, а можно сказать и почти всегда, более привлекательных, чем сама Снегурочка.
Тут, Наум Антонович, из какого-то Дворца звонили, — начал я развязно-бодрым тоном, которым имел обыкновение разговаривать с директором, — у них что-то там сеансовое намечается, я оформлю, когда заявка придет, а с календарем на следующий месяц какая-то неувязка получается: я только что из Спорткомитета, там сказали, что в типографии непредвиденная задержка произошла, так что завтра...
Ты, Геннадий, мне яйца не крути, — прервал меня Наум Антонович фразой, которую нередко употреблял с подчиненными, невзирая на их пол (завотделом спорта во Дворце пионеров, следующего моего места работы, Зоя Петровна, женщина средних лет, тоже нередко пользовалась ею). — Сегодня уже шестое декабря, и посетители жалуются, что до сих пор на дверях клуба ноябрьский план мероприятий висит, — продолжал он. — К тому же я только что звонил в Комитет, и мне сказали, что календарь у них уже три дня как в проходной валяется и почему-то никто его не забирает...
Полковник в отставке, Ходоров был тем известным типом советского руководителя, который за версту чует, что хочет начальство, и действует, исходя из этого. Обладая хорошей памятью, он был мастером устного рассказа, импровизации, являя собой этакого барона Мюнхгаузена, прибывшего в Страну Советов и прекрасно там прижившегося. Шахмагы он любил, и, когда к нему приходил старинный приятель, тоже отставной военный, старик с густыми седыми бровями, Наум Антонович запирался с ним в своем кабинете и не откликался ни на стук, ни на телефонные звонки, пока они не кончали партии, игравшейся его любимыми утяжеленными фигурами.
У Наума Антоновича был сын Геннадий, и я думаю, что при моем поступлении на работу этот факт сыграл решающую роль: дома Геннадий и на работе Геннадий, здесь и запоминать ничего не надо.
Я уезжал тогда время от времени на соревнования или сборы, и, конечно, Ходоров не был доволен моим отсутствием на работе.
Да ты только что целый месяц где-то пропадал, как я тебя могу снова отпустить? — качал головой Наум Антонович, читая официальное приглашение из Латвийского спорткомитета на сбор с гроссмейстером Та- лем М.Н.
Так ведь Таль, — говорил я, — к тому же я и замену подыскал: хоть и кандидат в мастера, но