корреспондентами Америки и Советского Союза в Голландии. Они с жаром обсуждали что-то на незнакомом мне языке, в котором я мог понять только отдельные слова. «Вы говорите на эсперанто?» — спросил я. Оба обиженно посмотрели на меня и ответили с достоинством: «Мы говорим по-голландски».
Однажды, характеризуя кого-то, Хейн сказал: «Он - не добродетелен». Когда я переспросил, Доннер принялся объяснять мне религиозные корни этого выражения, увлекся, стал цитировать Библию, приводить примеры; это была лекция, где одна мысль нанизывалась на другую, и невелика беда, что какие-то бусинки закатывались навсегда под диван, у него было великое множество других.
Он терпеливо и с удовольствием отвечал на мои вопросы, потому что это было его амплуа. «Не в моем характере слушать других, я привык говорить сам», — не раз повторял он. И в какой-то степени благодаря Хейну я за те годы, что провел рядом с ним, не то что бы оголландился, скорее обамстердамился, что совсем не одно и то же. «Мы живем, хвала Господу, не в Голландии, а в Амстердаме», - любил говорить он.
Однажды я рассказал, как мама учила меня играть в шахматы, и, когда я пару раз настойчиво пытался пойти королем на поле, контролируемое неприятельским королем, мама, смеясь, объясняла, что этого нельзя делать по правилам игры.
- Ага! - радостно воскликнул Хейн и тут же разъяснил мне эту историю с фрейдистской точки зрения, не забывая, разумеется, об «эдиповом комплексе».
Обычно перед началом сеанса мы заключали пари — кто быстрее закончит выступление, и мне почти всегда приходилось его дожидаться. Справедливости ради следует признать, что высоченному гроссмейстеру было труднее, чем мне: подходя к очередной доске, он, склоняясь над ней, всякий раз со стуком опускал руки на столик, и на фалангах его пожелтевших от никотина пальцев были видны мозоли — следствие этого многократно повторенного действа. После окончания сеанса Доннера тянуло как можно скорее домой, в Амстердам, но приличия соблюдались, и в машине, отвозившей нас на станцию, Доннер, стараясь поддержать разговор с местными шахматистами, обычно учтиво спрашивал: «И сколько членов насчитывает ваш клуб?» И, независимо от ответа, замечал, глядя прямо перед собой в стекло: «Гм, гм... Сорок четыре — неплохо, право дело, неплохо». Или, задавая совсем уж нелепый вопрос о дне работы клуба, тянул, одобрительно покачивая головой: «Смотри-ка, пятница — отлично, отлично...»
Иногда сеанс затягивался, и приходилось оставаться на ночлег в гостинице. Об одном таком случае вспоминает Ханс Рей: «После сеанса одновременной игры в одном из городков где-то на севере страны я вместе с Доннером и другими шахматистами сидел в местном кафе, и беседа затянулась далеко за полночь. Хозяин заведения, набравшись смелости, заметил Доннеру, что для него лично — большая честь принять гостей из столицы, но есть правила, и если полиция увидит, что кафе открыто после полуночи, ему несдобровать. «Это мы сейчас уладим, - пообещал Доннер. - У вас есть телефонная книга?» Набрав номер бургомистра, Доннер, представившись, попросил городского голову отдать распоряжение своим подчиненным, чтобы они сделали исключение на этот вечер. «Господин Доннер, — ответил бургомистр, — мне очень приятно познакомиться с вами, я ведь знавал вашего отца. Но он никогда не позволил бы себе звонить кому-либо во втором часу ночи, тем более по такому вопросу...» Хейн вынужден был согласиться, что да, действительно, его отец никогда не сделал бы этого».
В еде он был неприхотлив и почти всегда заказывал одно и то же. В ответ на предложение организаторов сеанса перекусить чем-либо перед выступлением Доннер, держа перед собой меню, всегда отвечал дежурной шуткой: «Вы не опасаетесь, что мы злоупотребим вашим гостеприимством?» После чего неизменно заказывал самое простое блюдо: рубленую котлетку шаровидной формы с подливкой — традиционное голландс кое кушанье. Он никогда не ел овощей. «Салат — это для кроликов», — говорил Хейн. Когда он пил кофе, то бросал в небольшую чашечку пять-шесть кусочков сахара, который не мог полностью раствориться и который он поедал, выгребая ложечкой со дна, после того как кофе был выпит. Он вообще был большой сластена, и в самый последний, больничный, период его жизни каждый, кто навещал Доннера, знал, что плитка шоколада будет лучшим презентом для него.
Курил он нещадно, несколько пачек сигарет в день, всегда «Честерфидц»; во время игры пепельница, стоящая на столе рядом с ним, быстро наполнялась окурками, и мальчики-демонстраторы должны были по нескольку раз в течение партии опорожнять ее содержимое. Придя в «Де Кринг», он первым делом ощупывал карманы пиджака и брюк раз, два, три, четыре, убеждаясь, что четыре пачки сигарет - боеприпасы на весь вечер - на месте. Никакой вечер не мог, разумеется, обойтись без спиртного, и Хейн мог выпить очень много, чаще всего это был ром с кока-колой. В его жизни бывали периоды, когда за вечер им поглощались огромные количества и того и другого, но иногда он устраивал себе паузы, во время которых пил только молоко — напиток, очень популярный в Голландии.
Однажды нам предстояло сыграть партию живыми фигурами в Леувар-дене. «Подыщешь что-нибудь подходящее?» - попросил меня Доннер накануне выступления. Как известно, партии такого рода почти никогда не играются, а заканчиваются вничью после красивых жертв и массовых разменов. Я остановился на одной из малоизвестных партий Алехина с Бернштейном, которую Хейн пробежал глазами в поезде и сказал, что всё запомнит в лучшем виде. Во время партии мы расположились на вышках друг напротив друга, и игра началась. До поры до времени всё шло по сценарию, но перед комбинацией, приводившей к уходу с доски почти всех томившихся в бездействии и тихонько переговаривавшихся между собой ладей и пешек, Доннер задумался не на шутку, и, когда я встретился с его полным отчаяния взглядом, стало ясно, что он забыл партию! Он пошел по совершенно другому пути, и у меня даже закралась мысль, не начал ли он, чего доброго, играть на выигрыш, но всё обошлось и партия пришла к ничьей, а в неразберихе, царившей на доске, никто из публики не заметил, что сначала он, а потом я прошли мимо форсированного выигрыша.
— Хорошо еще, что не было дождя, — сказал Хейн, когда мы сидели в купе поезда. — Лет десять назад я тоже играл партию живыми фигурами с О'Келли, так тогда лило как из ведра. Нам было еще ничего — мы находились под огромными зонтами, а какою было бедным фигурам? Хорошо, что мы меняли всё подряд и поверженных тут же оттаскивали на носилках с поля боя медицинские сестры в белых халатах. Но когда мы согласились на ничью, несколько миленьких пешечек, дрожа от холода, всё еще оставались на своих местах, за что я принес им сюи искренние извинения... В нашей партии сегодня я сыграл еще сильнее, чем Бернштейн, и всё вышло много эффектнее. Я знавал и Бернштейна, и Тартаковера лично. У Тартаковера я был в 1947 году в Париже. Он жил в маленькой гостинице, и комната у него была совсем непрезентабельная, и сам он был какой-то осевший, неухоженный, но тогда я даже не задумывался об участи шахматного профессионала - ведь мне было двадцать лет, а о чем думаешь в двадцать лет, ты сам знаешь...
Он встречался со многими шахматистами довоенного поколения: Боголюбовым, Бернштейном, Тартаковером, Земишем, с некоторыми из них играл. Однажды он рассказал, как закончил свою карьеру Артуро Помар. Играя партию на каком-то турнире в Ирландии, Помар обнаружил на поле аб черную дыру. Он отправил свои фигуры к этому полю, где они все, одна за другой, были уничтожены неприятелем. На «скорой помощи» испанский гроссмейстер был доставлен в больницу и больше никогда не играл в шахматы.
В 1974 году чемпионат страны был проведен в Леувардене. «Не знаю, как вы, я буду жить дома», — сказал Доннер перед началом турнира. И действительно, единственный из амстердамцев совершал каждодневные поездки - два с половиной часа на поезде в один конец. Он не изменил своему образу жизни: полночным застольям, спорам с друзьями, еще и еще одному робберу бриджа - и пытался в поезде добрать потерянные часы сна.
«Господин Доннер, просыпайтесь, это конечная остановка», — объявил машинист, когда поезд прибыл в Леуварден и все пассажиры покинули вагоны. Гневался тогда после десятка бесцветных ходов и получасовой ничьей в нашей партии, но больше притворно, конечно: он мог вернуться в Амстердам едва ли не на том же поезде.
На следующий год во время чемпионата Доннер жил уже в Леувардене, только по свободным на турнире дням возвращаясь домой. После очередной такой поездки, вернувшись из Амстердама, Хейн узнал, что все имевшиеся в наличии номера в гостинице, в том числе и его комната, в которой и вещей-то не было, были сданы делегации Верховного Совета СССР, приезжавшей в Голландию с официальным визитом и остановившейся в Леувардене на ночь. Я услышал, как он что-то оживленно объяснял менеджеру гостиницы.
— Ну и что с того, что всё вычищено и белье переменено! — восклицал Доннер. — Чтобы я спал в той