Поезд пошел медленнее. Колеса стучали теперь значительно протяжнее и тоже точно жаловались на то, что машина насильно задерживает их бойкий, веселый ход.
И вот поезд остановился.
— Пожалуйте, приехали, — произнес Никифор Матвеевич.
И, взяв в одну руку мой теплый платок, подушку и чемоданчик, а другою крепко сжав мою руку, повел меня из вагона, с трудом протискиваясь через толпу.
Была у меня мамочка, ласковая, добрая, милая. Жили мы с ней в маленьком доме на берегу Волги. Дом был чистый и светленький, а из окон его видно было широкую, красивую Волгу и огромные двухэтажные пароходы, и барки, и пристань на берегу, и толпы гуляющих, выходивших в определенные часы на эту пристань встречать пароходы… И мы с мамочкой ходили туда, только редко, очень редко: мамочка давала уроки в нашем городе, и ей нельзя было гулять со мною так часто, как бы мне хотелось. Мамочка говорила:
— Подожди, Ленуша, накоплю денег и прокачу тебя по Волге от нашего Рыбинска вплоть до самой Астрахани! Вот тогда-то нагуляемся вдоволь.
Я радовалась и ждала весны.
К весне мамочка прикопила немножко денег, и мы решили с первыми же теплыми днями исполнить нашу затею.
— Вот как только Волга очистится ото льда, мы с тобой и покатим! — говорила она, ласково поглаживая меня по голове.
Но когда лед тронулся, мамочка простудилась и стала кашлять. Лед прошел, Волга очистилась, а мамочка все кашляла и кашляла без конца. Она стала как-то разом худенькая и прозрачная, как воск, и все сидела у окна, смотрела на Волгу и твердила:
— Вот пройдет кашель, поправлюсь немного, и покатим мы с тобою до Астрахани, Ленуша!
Но кашель и простуда не проходили; лето было сырое и холодное в этом году, и мамочка с каждым днем становилась все худее, бледнее и прозрачнее.
Наступила осень. Подошел сентябрь. Над Волгой потянулись длинные вереницы журавлей, улетающих в теплые страны. Мамочка уже не сидела больше у окна в гостиной, а лежала на кровати и все время дрожала от холода, в то время как сама была горячая как огонь.
Раз она подозвала меня к себе и сказала:
— Слушай, Ленуша. Скоро я уйду от тебя навсегда… Но ты не горюй, милушка. Я всегда буду смотреть на тебя с неба и буду радоваться на добрые поступки моей девочки, а…
Я не дала ей договорить и горько заплакала. И мамочка заплакала также, а глаза у нее стали грустные-грустные, такие же точно, как у того Ангела, которого я видела на большом образе в нашей церкви.
Успокоившись немного, мамочка снова заговорила:
— Я чувствую, Господь скоро возьмет меня к Себе, и да будет Его святая воля! Будь умницей без мамы, молись Богу и помни меня… Ты поедешь жить к твоему дяде, моему родному брату, который живет в Петербурге… Я писала ему о тебе…
Я зарыдала и забилась у маминой постели. Пришла Марьюшка (кухарка, жившая у нас целые девять лет, с самого года моего рождения, и любившая мамочку и меня без памяти) и увела меня к себе, говоря, что «мамаше нужен покой».
Вся в слезах уснула я в эту ночь на Марьюшкиной постели, а утром… Ах, что было утром!..
Я проснулась очень рано, кажется, часов в шесть, и хотела прямо побежать к мамочке.
В эту минуту вошла Марьюшка и сказала:
— Молись Богу, Леночка: Боженька взял твою мамашу к себе. Умерла твоя мамочка.
Мне стало так холодно… Потом в голове у меня зашумело, и вся комната, и Марьюшка, и потолок, и стол, и стулья — все перевернулось и закружилось в моих глазах, и я уже не помню, что сталось со мною вслед за этим. Кажется, я упала на пол без чувств…
Очнулась я тогда, когда мамочка лежала в большом белом ящике, в белом платье, с белым веночком на голове. Старенький седой священник читал молитвы, певчие пели, а Марьюшка молилась у порога спальни. Приходили какие-то старушки и тоже молились, потом глядели на меня с сожалением, качали головами.
— Сиротка! Круглая сиротка! — тоже покачивая головой и глядя на меня жалостливо, говорила Марьюшка и плакала. Плакали и старушки…
На третий день Марьюшка подвела меня к белому ящику, в котором лежала мамочка, и велела поцеловать мне мамочкину руку. Потом священник благословил мамочку, певчие запели что-то очень печальное; подошли какие-то мужчины, закрыли белый ящик и понесли его вон из нашего домика…
Я громко заплакала. Но тут подоспели знакомые мне уже старушки, говоря, что мамочку несут хоронить и что плакать не надо, а надо молиться.
Белый ящик принесли в церковь, мы отстояли обедню, а потом снова подошли какие-то люди, подняли ящик и понесли его на кладбище. Там уже была вырыта глубокая черная яма, куда и опустили мамочкин гроб. Потом яму забросали землею, поставили над нею белый крестик, и Марьюшка повела меня домой.
По дороге она говорила мне, что вечером повезет меня на вокзал, посадит в поезд и отправит в Петербург к дяде.
— Я не хочу к дяде, — проговорила я угрюмо, — не знаю никакого дяди и боюсь ехать к нему!
Но Марьюшка сказала, что стыдно так говорить большой девочке, что мамочка слышит это и что ей больно от моих слов.
Тогда я притихла и стала припоминать лицо дяди.
Я никогда не видела моего петербургского дяди, но в мамочкином альбоме был его портрет. Он был изображен на нем в золотом шитом мундире, со множеством орденов и со звездою на груди. У него был очень важный вид, и я его невольно боялась.
После обеда, к которому я едва притронулась, Марьюшка уложила в старый чемоданчик все мои платья и белье, напоила меня чаем и повезла на вокзал.
Когда подъехал поезд, Марьюшка отыскала знакомого кондуктора и просила его довезти меня до Петербурга и смотреть за мною дорогою. Затем она дала мне бумажку, на которой записано было, где живет в Петербурге мой дядя, перекрестила меня и, сказав: «Ну, будь умницей!», простилась со мною.
Всю дорогу я провела точно во сне. Напрасно сидевшие в вагоне старались развлечь меня, напрасно добрый Никифор Матвеевич обращал мое внимание на попадавшиеся нам по дороге разные деревни, строения, стада… Я ничего не видела, ничего не замечала…
Так доехала я до Петербурга.
Выйдя с моим спутником из вагона, я была сразу оглушена шумом, криками и сутолокой, царившими на вокзале. Люди бежали куда-то, сталкивались друг с другом и снова бежали с озабоченным видом, с руками, занятыми узлами, свертками и пакетами.
У меня даже голова закружилась от всего этого шума, грохота, крика. Я не привыкла к нему. В нашем приволжском городе не было так шумно.
— А кто же вас встречать будет, барышня? — вывел меня из задумчивости голос моего спутника.
Я невольно смутилась… Кто меня будет встречать? Не знаю! Провожая меня, Марьюшка сказала, что ею послана телеграмма в Петербург дяде, извещающая его о дне и часе моего приезда, но выедет ли он меня встретить или нет — этого я положительно не знала.