знать.
Иван Петрович задумчиво и удивленно поглядел на свою жену, сшивавшую рядно на покойника.
— Моя-то баба правду говорит, — сурово сказал Шумаков. — А ты чего тут непутевое задумываешь? — обратился он к соседке. — Кому Кузя на свете мешал? Он о целом нашем государстве думал. Он, может, не дурачок, а умнейший человек был, только оказать себя перед людьми стыдился, потому что у него сердце такое болящее было. А ты чего бормочешь тут, ишь бока-то наела в военное время…
Когда покойника приготовили, Иван Петрович велел женщинам запрячь лошадь и отвезти человека на кладбище, а сам пошел ко двору.
Дома он обошел хозяйство и сосчитал свое добро. Муки и зерна у него оказалось пудов возле сорока, ячменя тоже немалая толика, картошек пудов полтыщи, а там еще были в подполье овощи, травы, грибы соленые и сушеные и прочее добро.
— Сын у тебя на войне, вести от него давно нету, — сказал себе Иван Петрович, — народ души своей на войну не жалеет, Кузя вон помер для экономии жизни, а ты харчами весь обложился и заместо умерших второй век хочешь жить… Сукин ты сын.
Шумаков развалил в ожесточении поленницу дров, чтобы порушить привычный домашний порядок, связавший его сердце.
Жена вернулась после полудня на пустой подводе. Иван Петрович велел жене не распрягать лошади и не уводить ее на конюшню, а накладывать тотчас же на подводу зерно и муку в мешках и увозить все прочь со двора.
Жена послушала мужа и сказала ему:
— Аль и ты Кузькой стал?.. Шел бы и ты на тот свет, а я бы тебя подвезла туда…
— Я бы и тебя, дурную, в кооперацию отвез, — ответил Иван Петрович, — да там не принимают таких — не товар, говорят…
Он сам погрузил свой хлеб на воз и поехал с ним в районную кооперацию, а жену оставил дома, чтоб она подумала одна и постепенно привыкла к его новому мероприятию.
В Кувшинове-городе он сдал хлеб на базу кооперации и получил в руки приказ в бухгалтерию о выплате ему суммы денег. Иван Петрович пошел в бухгалтерию и там разорвал свою денежную бумажку, а все средства велел отдать Советской России и прочему человечеству, чтобы они легче терпели свои нужды, а после победы не пошли побираться.
ЗАБВЕНИЕ РАЗУМА
У него болело сердце по утрам, оно болело не всегда, но довольно часто. Сегодня ему тоже было нехорошо… Сердце его болело не от физической причины, не от органического порока, а от совести; причем совесть разрушала его сердце с мучительностью агонии, с действенностью механического режущего сверла.
…Усатый офицер признал в нем великого практика и мастера какого-то центробежного удара по противнику.
Он был капитан Федот Федотович Семыкин, командир некрупной части и не последний офицер в своей дивизии, во всяком случае, это он вчера в полдень штурмовал населенный пункт Благодатное и смешал кровь противника с тающим снегом, оставив этот пункт за собой.
Семыкин не был кадровым офицером; до войны он работал районным гидротехником в Саратовской области и любил свой тихий труд, орошающий влагой засушливые поля Поволжья.
Семыкин полежал еще немного на топчане в немецком блиндаже, и ему стало хуже. Кроме болящего совестью сердца, он чувствовал теперь вдобавок и вопиющий острый стыд, как бывает после убийства невинной девушки, которую он не знал ни в лицо, ни по имени, но невзначай умертвил.
— Марш в роту! — приказал капитан Семыкин, не зная, что было вчерашний вечер, но желая уничтожить бывшее.
И внезапно Семыкину стало жалко себя. Он ведь был способный, решительный офицер, и сам это знал. Генерал-майор, командир дивизии, недавно даже поцеловал его за дело под Семеновкой. Под Семеновкой капитан Семыкин захватил четыре только что подбитых немецких танка; он укрыл в них свою штурмовую группу и повел из машин огонь по охвостьям немецкой пехоты, стремившейся за танками; этим приемом Семыкин уложил замертво полтораста душ врагов, а сам потерял лишь семерых бойцов, когда приходилось бороться с еще живыми солдатами из экипажей танков; затем Семыкин приказал оставить танки и пошел вперед в бой на поражение последних остатков отходящей неприятельской пехоты. Тогда было хорошо, и Семыкин помнит свою живую радость в том бою; он мчался тогда по полю в наступающей цепи, и смерть напевала пулями навстречу ему, но сердце его было исполнено одушевленного восторга и уверенностью в неприкосновенности своей жизни и жизни своих товарищей, потому что все они чувствовали тогда торжествующий дух истины, действующей в них, что было, может быть, важнее жизни и поэтому заставляло их не опасаться за нее и что в то же время таинственно, с верностью инстинкта оберегало их от гибели… Не там ли, перед тем боем у Семеновки и в самом бою, он чувствовал себя наиболее целостным и трезвым существом и, ничего не утрачивая в себе, не там ли он узнал, как все обычное в нем вдруг стало возвышенным и совершенным, словно из его души, как из серой земли, выросли светлые растения, непохожие на мать и незримые в ней. И бой этот окончился поражением врага насмерть, и в тишине наступившей победы Семыкин заметил теплый пар над морозной землей, исходивший от медленно остывающих трупов немцев: они хотели лишить наш народ его живого дыхания и его великой судьбы, и сами теперь холодеют навечно. Семыкин кротко улыбнулся тогда; он понял, что лишь подвиг, лишь соревнование со смертью рождает в человеке блаженство совершенного существования. Но тут же он приказал ординарцу наполнить его фляжку водкой, выпил ее и погрузился в теплое животное забвение, в котором угасла его ясная радость победившего солдата.
«Какая скотина живет во мне, — думал теперь Семыкин, — добро бы от горя я прятался в фляге, а то и от счастья лезу в нее же!»
— А как насчет свояченицы?
— Это кто?
— Сестра моей жены, а теперь она временно вдова с двумя детьми. Я тебе фотографию ее показывал — всей женщине двадцать седьмой год, — ты еще поцеловал ее снимок и доверенность на получение по аттестату сразу хотел ей писать. Но я тебе сказал — обожди до утра, печати нету. А после войны, говорил, в гости к ней поеду, люблю смирных и пожилых!..
— Да ну? — спросил Семыкин, с интересом слушая повесть о самом себе…
— Вы, Семыкин, — сказал генерал капитану, — можете первым ворваться во главе своего штурмового подразделения в Берлин. Через час или два я помогу вам стать сразу полковником. Но еще через несколько часов вы станете уже сержантом — в этом вы сами поможете себе, и, поверьте, я вздохну тогда от огорчения…
— Нет, обожди! — приказал генерал.
Семыкин вытянулся, стыдясь, что во время войны, на жизнь и на смерть решающей судьбу всех людей, на сотни лет вперед творящую историю земли, он занимается вместе с генералом обсуждением поведения своей особы, в то время как на войне любая секунда, прожитая солдатом впустую, увеличивает бедствия его народа. И в тот же момент он чувствовал, что хорошо было бы ему теперь опохмелиться: он сразу стал бы вполне здравым человеком. «Экий я негодный какой все-таки, одна штрафная меня исправит!» — с печалью подумал тогда Семыкин.
— Скажите, капитан, в чем смысл вашей склонности к вину? — спросил генерал. — Что вы чувствуете, — ну, гм, античный оргазм, что ли, или этакое экстатическое состояние, — объясните…
Семыкин искренне ответил:
— Я себя тогда не чувствую, товарищ генерал…
— И что же, вы счастливы бываете?
— Ни разу еще, товарищ генерал, не успел запомнить своего счастья — во время пьянства времени