путаница происходит. Три семьи, и у каждой свои хозяйственные, я бы сказал, предметы, хоть ты лопни. Вот и путаемся. Теперь, думаю, лишь бы в женах путаницы не приключилось, скандалу будет — упаси боже!.. Вот на той неделе прихожу я это с ночной вахты, гляжу вдруг — в доме тишина. Ни шуму тебе, ни шороху, миру — мир, короче. Ага, думаю, на сегодня скандалу не намечается, господи, хорошо-то как! Аж перекрестился от удовольствия. Ладно, думаю, женки, наверное, притомились, цельный день-то дверьми хлопаючи, грех женок беспокоить. Перебьюсь и в темноте: авось мимо рта ложку не пронесу. Сунулся под стол, чувствую — кастрюля. Большая такая, зараза, и тепленькая. Ну, ложкой глубокую разведку произвел — ха-роший кусок там мяса, братцы, с килограммчик, а то и поболе. Эх, думаю, расщедрилась моя супружница нынче или случилось что? Может, вспомнила, как я ей в этом годе на Восьмое марта два флакона «Красной Москвы» принес? Ладно, долго голову ломать не стал, пристроился сбоку к кастрюле и заработал. Ну, умял с устатку весь суп да мяса кусок, чтоб не соврать, с Ямангулову так рукавицу. Отвалился, отдышался малость, пузо погладил да и на боковую. Супружница моя по привычке заныла: «Фу- у, бензином провонял, отодвинься подальше!» Ну, мне и горя мало. А чего: брюхо сытое, настроение, доложу я вам, распрекрасное, как уткнулся головой в подушку, так и захрапел.
Борис, словно сказочник, знающий цену своим словам, выдержал небольшую паузу и хитро взглянул в ожидающие глаза джигитов.
— Ну, братцы, спал я, конечно, как никогда. Никаких тебе дурацких снов, никаких кошмаров — дрых, как убитый, честное слово. В другой раз, опосля неважнецкого ужина, бывало, все мучился во сне, будто на вышке у нас страшенная авария приключилась, а тут никаких аварий, все слава богу. Только проснулся с утра, слышу, женки на кухне об чем-то талдычут, да так серьезно: бур-бур, бур-бур-бур — и ахают поочередке. Выглядываю я одним глазом — мать честная! Столпились все наши бабы посередь кухни, а на столе та самая кастрюля.
На этот раз и Лутфулла-абзый не удержался от смеха:
— Никак, парень, на чужую кастрюлю напал в потемках?
— Вот где самая громадная авария-то была, товарищ мастер! Сожрал-таки чужой суп, черт бы его побрал! А женки на кухне заглядывают попеременке в пустую кастрюлю и костерят почем зря честного кота Тимофея, — я ему ночью-то сам кость бросил, вот он и таскает ее по кухне. «И как он, проклятый, не лопнул, килограмм мяса сожравши?» — удивлялась соседка. «И не говори, милая, как это он ухитрился? — вздыхает моя. — Мясо-то мясом, но как, скажи на милость, угораздило его ведерную кастрюлю супа слопать, да еще крышку за собой закрыть?»
Тут я, конечно, не выдержал, заперхал. Ну и набросились на меня женки. Ну и завопили же они, доложу я вам! Ладно еще подошло время на буровую идти, собрался я кое-как и давай драла! Что съедено, то, как говорится, скушано...
Борис умолк, буровики тоже молчали как-то задумчиво. И Лутфулла-абзый вдруг понял, что развеселый, казалось бы, рассказ Любимова был, в сущности, камешком в его, Диярова, огород. Вот, мол, товарищ мастер, в каких условиях живем, кумекаешь? А сумеешь ли ты, уважаемый товарищ мастер, пробить для своих буровиков новые квартиры? Потянешь ли?
«Квартира — дело серьезное, здесь, пожалуй, шутки в сторону, — думал Лутфулла-абзый. — Надо бы посмотреть, кто из моих как живет. Придется и в партком и в бурком наведаться. О чем там думают? Условия-то действительно туговаты». А в сердце его тем временем зрело и другое чувство, было оно теплым и дружеским, наверное, даже отеческим, чувство душевной близости к парням из своей, да, теперь уж из своей, бригады. Молодцы ребята, где смешно, там хохочут, где трудно — там тоже не сдаются, подбадривают себя острым словом. Молодцы! И Лутфулла-абзый с отцовской гордостью посмотрел на прочно сбитую, кряжистую фигуру Бориса Любимова, на его медное от загара, с крепкими блестящими скулами и синеватым после бритья круглым, раздвоенным подбородком лицо — вот такие парни и должны в будущем стать костяком бригады. Именно такие зажигают людей неистощимым трудовым пылом, рядом с ними молодеет коллектив, не остается в нем места унынию и кислым настроениям.
Старый мастер, однако, приметил среди нефтяников и таких, кому явно не бывать душою бригады. Слева от него, на первом сиденье, смотрит не отрываясь в окно молодой с тонким ястребиным носом и впалыми щеками мужчина. За всю дорогу не перекинулся с товарищами ни одним словом, ни разу не улыбнулся, довольно странно это. О нем, наверное, сказали: состарился, не успев родиться. Сидит, ровно сыч, уткнувшись хищным носом в воротник модной кожаной с обилием замков куртки. Рубашечка тоже чистенькая, модная. Глаза злые. Вроде даже злится на веселье буровиков, вот ненормальный. Ишь, как ушел в свой кожаный панцирь. Погоди, когда дом ремонтировали, на субботнике-то, его ведь тоже не было. Ну да. Фамилия ему, кажись, Тимбиков. Карим Тимбиков. Говорят, однако, отличный бурильщик. Ну, что же, посмотрим. Был когда-то и в Калимате один человек, тоже Тимбиком звали. В годы коллективизации больно уж петушился, фасон держал, но потом, говорили, запил да так и не выправился. Помнится, даже в письме написали. Точно! Братишка и писал: «А у нас в селе большое событие. Помер Тимбик-Ветрогон...»
8
За свои тридцать лет многое повидал Карим Тимбиков, многое и позабыл, но два события запомнились ему навсегда.
...Кариму лет десять. Зима. Буран. Все сидят ужинают. На пороге с берданкой в руках возникает отец; широко расставив ноги, Тимбик прикладывает ружье к плечу... раздается оглушительный выстрел, и шамаиль[14], как кажется Кариму, всегда висевший на стене предмет гордости бабушки, сберегаемый ею словно зеница ока, — этот драгоценный шамаиль разлетается вдребезги.
Вскакивает из-за стола перепуганная семья, маленький Карим в диком страхе забивается куда-то в угол. Когда едкий пороховой дым рассеивается, он видит на полу сгорбленную бабушку. Она бережно собирает осколки стекла, и дрожащие губы ее беззвучно шевелятся:
— Спаси и сохрани нас, господи. Покарай сурово поднявших руку на последователей святого Мухаммеда...
...Кариму лет семнадцать. Лето. Ночь. Шушукаются, шелестят у деревни серебристые тополя, гортанно взборматывают спросонья уснувшие на проезжей дороге гуси. Карим осторожно идет, сначала по дороге, затем прижимаясь к плетню. Дойдя до желанного двора, останавливается, затаив дыхание: кажется, кто-то бежит. Нет, это колотится его сердце. Он ждет... готов ждать хоть всю ночь, лишь бы показалась в лунном сиянье гибкая фигурка его Шамсии, тогда он ей скажет, как сильно любит ее, она, наверное, застесняется и жеманно отвернется. Девки — они ведь такие: когда не приходишь, ждут, страдают, а выйдут на свидание, так будто и смеются над тобой. Кариму чудится милый облик девушки, он дрожит и леденеет, а из-за соломенных крыш выглядывает ущербная луна, и линяет уже, тускнеет небосклон. Светает. Шамсии все нет. Но только услышав скрип ворот у старика конюха Нигматуллы, идущего на конюшню проведать лошадей, расстается Карим с последней надеждой и уходит домой. Идет задами, словно прячась от кого-то, а может, и от себя самого?..
Кажется, нет ничего общего между двумя этими событиями. Но, повзрослев, Карим понял: события эти связаны между собой, как звенья одной цепи. И повинен в них не кто иной, как его собственный отец, Тимбик-Ветрогон — притча во языцех, мужик, известный на всю родную деревню.
Не сразу прицепили к Тимбику его звонкое и пустое прозвище — «Ветрогон». Много громких дел пришлось ему сотворить прежде — был он, что там ни говори, человеком храбрым и решительным. В революцию отличился Тимбик бесстрашием и готовностью умереть за правое дело, правильным человеком был он еще лет десять и после гражданской. Раскулачивал самых злых и опасных, не боялся ни бога, ни черта, ни кулацкого обреза. Напротив, одно имя Тимбика наводило ужас на богатеньких мироедов и всякую другую контру, был с ними Тимбик крут и безжалостен.
Погубила его, по словам односельчан, попавшая в руки власть. А так отличный был человек. Но, поднявшись, сам уверовал в свое величие и застрял, запутался. Был на селе в то время очень уважаемый председатель Салимджан, наделила его природа и умом, и добротою, и душой отзывчивой и широкой. Умел он направить Тимбика по верному пути, обратить его неуемную энергию на доброе дело, любил за горячее