сердце и безграничную преданность революции... Умер Салимджан. Шел за плугом, остановилось сердце — упал и умер. Два дня плакал Тимбик горючими слезами, на третий день собрал на улице народ и, вскочив на арбу, потрясая ружьем, долго говорил горячие и взволнованные слова.
Схоронили Салимджана. Народ вернулся к работе...
Тимбик же сел за председательский стол. Взял в руки печать. Бумаги, как на грех, под рукою не оказалось, и, подумав, приложил председатель Тимбик ту печать к лаптю бедняка Ярмухаммеда: «Теперя ты колхозный человек!» С этого дня и пошли у него дела наперекосяк. За какой-то год наколобродил Тимбик столько, что и за всю жизнь не придумать: расстрелял по всей деревне шамаили, выгнал из колхоза всех, кто постился в рамазан, напившись до беспамятства, загубил колхозного племенного жеребца. Прогнали его с председателей. Стал Тимбик колхозником. Месяцами работал не покладая рук, переворачивал горы, а нападало на него — и неделями пил горькую. Протрезвев, не поднимая головы, работал вновь до полного одурения. Деревенские недоумевали: то ли восхищаться им, то ли презирать, как беспробудную пьянь и блаженного. В конце концов прицепилась к нему нелестная кличка — Тимбик-Ветрогон, к слову, он тут же честно ее оправдал: подчистую вырубил на дрова колхозный на полгектара яблоневый сад, конфискованный когда-то им же самим у кулака Шаймардана. Не терпел однообразия Тимбик, сходил с ума в одинаковых буднях. И когда махнули уж на него односельчане рукой, поразил всех новою выходкой, завербовавшись на Сахалин. Ни писем, ни вестей Тимбик оттуда не слал, поговаривали, оттого, будто окочурился он там от легошной болезни — чахотки. Но вдруг оказалось, что вовсе и не от болезни, а, напимшись, кинулся с высокой горки в море. Потом в деревню приехал сам Тимбик. Привез с собою три сундука добра, аккуратный приехал, ровно свечка, в хорошем «диганелевом» пиджаке и таких же штанах, а вечером, хвативши по случаю возвращения крепкого градусу, заплетаясь языком, уяснял:
— Тимбик-Ветрогон еще не помер и впредь тоже не того... не помрет... Дохторы-то мине кричат: у тебя, мол, в грудях не того, следуатильна, водку и табак катигарически в употребленье не пользоваться! Они, следуатильна, для тебя самая что ни на есть вражеская контра и подведут тебя под общий каюк — следуатильна, загнесся. А я мозгой прикинул: водка, она што — она же, чертяка, самый обжигающий предмет, следуатильна, раз у меня в грудях завелись какие-то воши, надо их оттель выжигать. И начал я пить еще больше!
Дом Тимбика без него совсем покосился и держался на одной хитроумной подпорке. Тимбик же, выйдя на улицу, пинал ее ногою и задорно ругался на жену и подросшего сына Карима:
— Как вы того... говорю, живете издесь? Тимбик, то исть я, человек пролетариятского складу, а иде же ваша сознательность? Ить это срам! Следуатильна, как вы не брезговаете проживать на такой дореволюционной, говоря утвердительно, нежилплощади? Ну? Рази ж это изба? Вы мне докладайте по строгому порядку: рази ж это изба? Катигарически отвечаю: это не изба, товарищи. Это не изба, следуатильна, нет никакого полного праву называть ее избой и даже фатерой, а есть такое полное право назвать ее замухристой строеньей, конфисковать и побросать в огонь. Вот это будет правильный курс, и без прениев!
Такой уж был человек Тимбик, кричал на всю улицу, шумел, стучал по груди кулаком, но поставил еще две-три подпорки и прожил в этом доме целых два года. Прожил бы и третий, но однажды, когда деревенские, стар и млад, ушли на сенокос, сам же Тимбик, будучи с глубокого похмелья, «последуатильна» материл на лугу «нерадивого» председателя, скособоченный дом его в последний раз горестно скрипнул и обрушился, вздымая над деревней тучи черной пылищи.
Люди вдруг примолкли. Дядьки с косами в руках, тетки и молодухи, волоча за собой грабли, собрались потихоньку посередь луга и держали совет.
— Ну, чего будем делать-то?
— Оставаться Тимбику без жилья? Неладно, братцы...
И через месяц лучшие плотники Калимата срубили Тимбику избу, лучшие печники сложили в избе отменную печь. На новоселье к Тимбику пришла вся деревня.
В тот день невозможно было без волнения взглянуть на Тимбика: стоял он на своем дворе босой и растрепанный, силился сказать что-то — и не мог. Всю жизнь был он многословен и даже по-своему красноречив — а тут лишь поклонился людям земным поклоном да и пошел вдруг боком, словно взнузданный конь. «Ой, упадет!» — крикнули, но подхватить Тимбика никто не успел. Одряхлевшее, изнуренное безрассудными выходками, искалеченное водкою тело не смогло вынести тяжести переполненного чувствами сердца, и Тимбик, как старый дом его, рухнул вдруг наземь и умер в ногах у своих односельчан...
Многое пережил на своем веку древний Калимат: и похороны, и распри, и даже сгорал до последней избенки, но всякий раз выправлялся, а вот после смерти Тимбика-Ветрогона как-то неожиданно потускнел, увял. Каждый год вспоминали Тимбика и на хлебных полях, и на лугах, в пору сенокоса, скучали без него, рассказывали о Ветрогоне разные небылицы, выдумывали и приукрашивали его безалаберную жизнь, от чего превратился Тимбик в легендарного батыра. Да не стало от этого легче Кариму, был он теперь нищим сиротою, был всего лишь сыном Тимбика-Ветрогона. Ну, а поскольку был он нищ и оборван, деревенские девки не спешили приветить парня, может, даже стыдились дружить с ним, кто знает? Наверное, оттого и Шамсия не вышла к нему на свидание. Ну, конечно. По крайней мере сам Карим так и подумал, так и завязал на памяти крепким и горьким узлом.
Ушел Карим на войну. Был он на фронте наравне со всеми: в такой же гимнастерке, в шинели и в сапогах. Никто не видел в нем сына Тимбика-Ветрогона, никто в армии не знал о его непутевом отце. Был Карим бдителен и ловок, на команды имел особое чутье, да и расторопностью природа его не обделила — быстро выделился он из солдатской массы, и отцы-командиры стали произносить его фамилию с большим одобрением и похвалою. Вернул-таки Карим добрую славу Тимбиковых: к концу войны на широкой груди его позвякивали ордена и медали. В Берлине же Карим задумался о родном Калимате, решил немедля вернуться, но засочилась старая рана, напомнил о себе тот самый горький и крепкий узел. Нет уж, заносчивые рожи, Карим предстанет перед вами далеко не прежним оборванцем! Не придется вам попрекать Карима отцом-ветрогоном! Он сам заслужил себе доброе имя. В Калимат приедет гвардии старшина, геройский воин Карим Тимбиков. То-то! Обмундирование у него не последнего срока, сидит оно куда как ладно, да и боевых наград немало. В армии, брат, человека до последнего винтика разбирают и собирают, вот как! Правда, всю жизнь бравым воякой в старшинской форме не проходишь, не мешало б, конечно, и о гражданской одежде позаботиться. И после демобилизации вез с собою Карим в родную деревню штук шесть чемоданов, да таких здоровенных, что не всякому и поднять. Самому-то старшине те чемоданы были не то чтоб очень дороги, но думал Карим, впрочем, совершенно справедливо, что заставят они односельчан смотреть на него по-другому.
Приехав в Калимат, Карим узнал, что его Шамсия выскочила замуж за какого-то рядового колхозника и успела уже нарожать кучу ребятишек, завязла в бабьих заботах. Потом они случайно встретились, и когда Шамсия, поджав губы и неловко улыбаясь, протянула стройному, дымящему ароматной заграничной сигареткой старшине заскорузлую потрескавшуюся руку, тот вдруг страшно поразился: да как же, черт побери, мог он унижаться перед этой простушкой? Вот дурак!..
А в Калимате, пока его не было, подросли замечательные, надо сказать, красавицы. Вон, дочка Фазлиахмета, Мунэвера, хотя бы. Кем она была? Длинноногой и худенькой девчонкой. А теперь глянь-ка: когда только успела расцвести да налиться? Да и работа у нее видная — учителка. Люди кругом так и ахают: ай, умница, ай, красавица! А почему бы и не всколыхнуть весь Калимат — взять да ожениться на ней? Если кончать С убогим прошлым, так не развязывать же помаленьку: рубанул сплеча, и все узелки долой! Тогда уж никто не ляпнет о сыне Тимбика что-нибудь пренебрежительно-плохое.
Карим повел дело очень хитро, издалека и с оглядкой. Не строил из себя гордого воина, чурался пьянок-гулянок, был спокоен и трезв. К старикам выказывал особое уважение. Был со всеми приветлив, не жалел добрых слов и ласковых улыбок. И через недельку весь Калимат уже говорил о вежливом и непьющем сыне Тимбика, и многим девкам запал в душу статный облик бравого старшины.
Сам Карим думал только о Мунэвере. Встречаясь с нею на улице, мягко здоровался, расспрашивал о жизни, о работе, шутил весело, но держался всегда на расстоянии, виду не показывал и, в отличие от некоторых деревенских увальней, не хамил, и, конечно, рукам воли не давал. Знал прекрасно, что иначе весь его с большим старанием заработанный авторитет рухнет вмиг, как карточный домик.
Нашлась наконец и добрая душа, которая сумела помочь Кариму в таком щекотливом вопросе. Когда