А в последние годы что-то заболела у старика поясница, в спину качало постреливать, и в жесткой черной бороде засверкали серебряные нити. Смотрел дряхлеющий Шавали на детей своих, что один за другим бросали родимый дом, смотрел, как рушится, летит по ветру собственным горбом нажитое хозяйство, мучился смертной мукой, и душу его, словно жук-древоточец, грызла тоскливая забота. Миновало уже то время, когда гремел он на весь Калимат хваткой силой, мог пахать, как вол, с утренней зорьки до вечерних звезд, — горько оттого старому и обидно, а тут проклятые машины — развелось всяких, черт их разберет! — гуденьем растравливают душу. Всю травку на улицах перепоганили, всю землю перерыли — нет на них ни дна ни покрышки. Тьфу! Плюнуть бы вот эдак-то в нонешнюю суету, лечь где-нибудь в тенечек под зелененькое деревце, до-о-о-лго лежать... Но шумели над Калиматом бурливые весны, золотым румянцем светились верхушки окрестных холмов, бились в звонком воздухе сочные запахи подсохшей земли, парного навоза, еще чего-то жгуче-весеннего, и старик не выдерживал. Мерещились ему благоуханные белые срубы, дымные просторы пашен, яростно колотилось у Шавали сердце, яростно зудели громадные, мозолистые ладони. И в этакий-то прекрасный миг подсунется, в глупой своей жадобе, ненасытная Магиша, — затеребит мелкой пустяшной заботой да испортит у старика настроение, отобьет охоту к большому делу.
Так и нынче вышло.
В субботу, вечерком, воротился Шавали-абзый с хлебных полей взбудораженный, с колотящимся сердцем и пересохшим горлом, захотел испить кисленького и, улыбаясь затуманенными глазами, обратился к Магише:
— Гей, старая, поднеси-ка мне ковшик медовухи!
Магиша кряхтела в углу на лавке, соскребала с заброшенных рамок остатки плесневелого воска.
— Какой еще такой медовухи, вишь, приспичило! ни тебе праздник, ни сабантуй...
— Ладно, старуха, языком-то молоть. Что-то в боку покалывает, думаю, не поможет ли.
— Не помо-о-ожет... — передразнила его Магиша и зло швырнула куски гнилой рамки к печи. — Поможет тебе, как же! Цельный день валяешься, как еще тебе в ж... не закололо! А то в боку-у... На ворота дыхнуть боязно, все столбы как есть завалились, навес, того и гляди, вовсе рухнет, почесался бы хоть! Мне, что ли, за тебя жалезяками размахивать? Пошел бы да размялся, лопатку там взял али топор. Глядишь, и ко-лотьба пройдет...
Эх и взвился Шавали-абзый! Видать, переполнилась чаша, переплеснулась — набухли яростные желваки, вздулись на шее синие жилы:
— Тридцать лет кровь мою сосешь, дурья твоя башка! Кто же железками-то размахивал, когда их ставили, ворота эти поганые? Может, отец твой, которого в Сибирь сослали, может, он их возвел, чертова ты курица?!
Магиша, заметив, что глубоко сидящие глазки мужа вылупились и вспыхнули бешеным огнем, заметно струхнула:
— Погоди-ка, отец, чего ты... Потише, говорю, не шуми... вот разошелся...
Но старик уже осатанел: всхрапнув, лягнул он лежащие на полу сотовые рамки и, словно раненый зверь, заметался по избе. Все припомнил Шавали в эту минуту: как ушла из дому Файруза, как удрал в город сын Арслангали, как растут дети никуда не годными балбесами — ах, прорва! Из-за нее же, из-за ейной ненасытной утробы! Тут-то ему и попался на глаза бочонок со злополучной медовухой, что зрела себе потихоньку на печке, лопотала в тепле пьяные свои скороговорки. Яростно сграбастал Шавали-абзый пузатый бочонок, вскинул его высоко и мстительно саданул об пол.
Точно снаряд взорвался в избе, полетели щепки и брызги, но не успела потрясенная тетка Магиша и рта раскрыть, отголоском пушечного залпа ахнула дальше дверь, испуганно зазвенели стекла.
— Сгубил бочонок, окаянный, откуль ты только взялся на мою головушку-у! — завопила, опомнясь, тетка Магиша, из глаз ее вытекли две робкие слезинки, и она, торопливо собирая с полу озерцо ароматной медовухи, тонким голоском запричитала:
— Медовуха-то была на хмелю-у-у... пропала совсем медовуха-а-а... Чем теперь угощать лесника Гарапшу-у-у... где теперь возьмешь четыре дубовых столба-а-а... Да что б ты подох совсем! чтоб чирей у тебя на заднице выскочил! чтоб руки у тебя поотсыхали! чтоб тебе повылезало, ирод!
Потом, притомясь, она замолчала и прислушалась: на улице было тихо; темнело; напоенную запахом меда избу буровила звонкая одинокая пчела.
4
Не шел — летел Шавали-абзый к дому Кубаша, задумав в тот же час забрать к себе древнюю мать.
«Будя! — твердил он. — Назло Магише, хватит потакать ее ненасытию! Да рази же на ее горло напасешься? Ни в жисть! Оно же у ей что рукав у тулупа. Только этот рукав кулаком не заткнешь: пропасть бездонная, ей-богу!»
В темных сенях наткнулся старик на пустое ведро, полетело оно с грохотом куда-то в угол, но Шавали-абзый даже поднимать не стал, сразу толкнул в дверь:
— Есть кто-нибудь?
Из глубины неосвещенной избы с коптящей лампой в руке показалась растрепанная Файруза. Подойдя ближе, подняла она тусклый огонек повыше, потерянно моргая, взглянула на вошедшего:
— Кто ходит?
— Да я это. Что за темень у тебя такая в сенях? Чуть было башку не раздолбал, — все еще сердито проговорил Шавали-абзый, но, заметив полураскрытые груди дочери и ее растрепанные волосы, взъярился пуще прежнего, злобно заорал: — Прикрой сиськи-то, бесстыжая твоя морда! Да что ж это за день такой, прости господи?! Выставилась перед родным отцом, что уличная девка! За кого же ты меня приняла, стерва, харю-то портянкой, что ли, завесила?!
Но до Файрузы его ругань, кажется, не доходила, стояла она все так же молча, глядела на отца широко распахнутыми глазами, и Шавали вдруг насторожился:
— Чего молчишь? Или стряслось что?
— Бабушка... скончалась... — проговорила Файруза серым, осевшим голосом и, словно сама только сейчас поняла суть слов этих, застонала, прикрыла грудь и с высоко поднятым тусклым огоньком в руке удалилась в темень избы.
Шавали застыл на пороге, как убитое молнией дерево. Бессмысленная ссора, гнев на глупую жену, все обиды разом вылетели из опустелой головы, и лишь, постукивая в висках, нарастала звенящая, милосердная боль — возвращение к жизни, — к мучению, к мыслям. Едва передвигая трясущимися ногами, пошел он к матери. Из-под светлого взлетающего платка глянуло на Шавали ее застывшее, мертвенно- белое, но все еще удивительно ласковое лицо. Трудно помолчал Шавали, недолго, но сердце его облилось кровью и заныло в запоздалом раскаянье. Не уберег, не позаботился. Все добро копил, скарб! Многое заглотила Магиша и желала с каждым днем все больше. А мать не воротишь. Плачь не плачь. Нет ее. И не будет. Ушла мать... и ничего ей не надо...
Старик прикрыл платком лицо умершей, хрипя, произнес чужим голосом:
— Родне телеграмму надо бы дать. На саван... есть?
— Откуда? Она же умирать не собиралась...
— Прибери волосы-то. Люди могут зайти. А где Тансык?
— Отправила к соседям.
— Хвойная вода есть?
— Откуда же...
— Одеколон?
— Было что-то в шкафу. Если Тансык не пролил...
— Теплую воду готовь. Иголку новую, нитки. Зеркало не забыла прикрыть? Ну, чего стоишь? Насчет савана сам позабочусь.
На следующее утро старик, проведший бессонную ночь подле покойницы, вскинул на жену красные