был, а потом опять на станок вернулся… Ну, что еще? Анькя его в магазине, продавцом, ты мимо проходил. Дети: Наташа в четвертый класс ходит, Таня — во второй. Счас в Визовое ушли, за дикими грушами. А младший, Сережа, у соседей… Ой, горе с ним было тим летом. Чуть не обварился. На кухне, тут-та вот, чугунок с кипятком стоял. Ну, я суп готовила, Сережа игрался на полу. Потом он как попятится — да в чугунок. Ой, крику было! Думали — не выживет… Баловной дюже малый… Ну, а я вот тут по хозяйству топаю.
— А куры во дворе, утки — ваши? — перевел я разговор на другую тему.
— А чии ж? Без кур нельзя. А утенята — забота одна. Нам тут соседи дали шесть штук утиных яиц, ну, мы их и подклали под курицу. Все и вывелись, уцелели, возле колонки всё лето барахтались… А жрут, враги, не успеваю готовить. Тяжело тут уток держать, надоедают. Что и говорить — без речки. В Хорошаевке— другое дело.
Тетка Маруська уже поджарила на тяжелой чугунной сковородке сало и теперь бросала в расплавленный жир порезанную тонкими кружочками картошку. Сковородка шипела, брызгала жиром и затихла лишь тогда, когда тетка Маруська наклала картошку горкой и сверху прикрыла глубокой эмалированной миской.
Потом она фартуком вытерла табуретку, над которой чистила картошку, и присела передо мной, видно не чая посвятить меня в какую нерядовую новость. Уронила руки на колени.
— Вот что скажу еще, милай. Сенька-то мой — жив.
— Ну?
— Да. Колбаиха летося ехала из Ростова от дочери, ну и встретила его в вагоне. «Здравствуй, — говорит, — Сень!» А он: «Здравствуйте, только вы обозналися». А она: «Да как же обозналась? Вот и подбородок у тебя раздвоенный, и шрам на ухе… Сенька ты, Маруськин муж! Как же тебе не совестно укрываться?» Ну, он не выдержал, ушел из вагона… Как рассказала мне это Колбаиха, я чуть в обморок не упала. Сначала не поверила: не может быть, Чтобы Сеня не вернулся к семье, он тах-та детей любил! Да и меня, и отца покойного… Можа, обозналась, говорю Колбаихе. А она одно: «Не веришь? Да таких случаев, когда бросали, сколько хочешь. Вот Ефимка из Болотного…» И надломилось мое неверие: да, это точно, что Ефимка где-то в Щиграх остался. Можа, думаю, какая и Сеньку моего окрутила… Ну, поехала в военкомат. А там говорят: «Подавайте на розыски». Написал Шурка в Москву. Проходит время, присылают из Москвы: «Сержант такой-то погиб в. 1944 году». Дыть ив похоронной так было. Обозналась, думаю, Колбаиха, точно обозналась. Ну, отлегло было от души, плакать перестала. А прошлой весной — опять новость: Егор Гончаров Сеньку встретил. На вокзале, в Москве. И опять будто он сказал: вы, товарищ, обознались. — Тетка Маруська поворошила ножом картошку, голой рукой придерживая при этом горячую миску, — и снова села, не выпуская из рук ножа. — Коля на этот раз на розыски подавал — то же самое ответили… А я вот живу — мучусь: можа, живой Сенька, а можа — нет. Снова сниться стал… А Шурка ругает: веришь-де всякой брехне, погиб отец. Просто похожего человека встречали…
Она поправила сползшую ситцевую косынку (боже мой, только теперь я заметил, что тетка Маруська сплошь седая!), привстала.
— Заговорилась я, прости, милай. Надо уже стол: готовить.
— Не беспокойтесь, я не голоден.
— Да уж! Кто тебя кормил? В буфете небось перехватил? Вот счас картошка поджарится… Ну, а ты как поживаешь?
— Хорошо.
— Там жа, у Горловке?
— Да нет, в Перми я.
— Тю, я все забываю. Ты ж в прошлый раз говорил, что переехал. Жалеешь — нет?
— А чего, теть Марусь, жалеть? Люди — везде люди. Квартира у меня хорошая, работа нравится. Природа у нас, честно говоря, даже лучше, чем здесь, на Курщине. Не говоря уже о Донбассе. Доволен, в общем…
— Да то-то и главное. Только все же далеко тебя занесло.
— Ну, ваша-то Соня еще дальше — в Томске.
— И то верно. Полкласса их по путевкам уехало. Тоже в отпуск сулится. Можа, к Новому году отпустят… Ну, а яблоки у вас растут?
— Считайте, что у нас не растут. Но привозные до весны продают.
— То-то? А картошка родится?
— Еще какая!
— А то я хотела Соне картошки насушить да выслать. Родится, говоришь. Тогда не буду посылать… Ты у деверя, у Федора Кириллыча, остановишься?
— Наверно.
— А лучше у Дуни. У нее вторая половина хаты пустует, за двести рублей ее выкупила.
Это известие было новым для меня. Во второй половине хаты после раздела жили Дунин неродной сын Петр с женой, а как разошлись они, жена к матери перебралась, а Петр примаком в Болотное ушел. И жили тут долгое время разные квартиранты. Знал я и раньше, что терпеть их Дуня не могла, страшно ругалась с ними, стараясь выжить их. Иногда это ей удавалось, но вскоре поселялись новые квартиранты, и все начиналось сызнова.
И вот теперь, значит, Дуня выкупила полхаты.
— И никто в ней не живет? — не верил я.
— Никто.
Да, пожалуй, тогда лучше остановиться у Дуни: ни я никому мешать не стану, ни мне.
Впрочем, на месте будет видней, где жить. Знаю, что без крыши над головой не останусь.
4
Вчера тетка Маруська сказала: «На завтра радиво хорошую погоду обещало — сама слышала». Правду сказала.
Да и конец сентября в нашем крае — еще не время тоскливой осени. Хоть и нет уже привычной теплыни, но солнце, бывает, так припечет, что хоть в одной рубашке ходи.
Дорога моя — по-над Круглым лесом. Тропинка утоптана, отполирована подошвами до блеска. По краям расселись жирные подорожники. Встречались еще цветущие поповник и сорная трава хлопушка. Холодно посматривал из кустов ядовитый вороний глаз.
Сейчас в лесу — самая золотая пора. Еще, правда, зелен и крепок лист на дубах, но клены уже пожелтели, шоколадно отливают листья груш-дикарок, пламенем вспыхнул и вот-вот начнет осыпаться осинник. Только орешник поспешил сбросить свою шершавую листву, и торчат теперь его голые ветки, будто отживший свой век сушняк.
Я свернул с тропинки на выбритую косой поляну, поставил здесь чемодан и вошел в кустарник. По листьям бересклета и шиповника сонно ползли красными капельками бесчисленные божьи коровки. Опавшие листья свежо шуршали под ногами, ступать было мягко, как по ковру. Желтое царство окружало меня, тихо лепетали молодые осины над головой, и казалось, что мир и покой никогда не покидали эти края, что не обезображивали лицо этой земли черные когти войн и нашествий.
Лес ровно шумел. Я словно раздвигал этот шум и заодно с ветками тихо погружался в него. Было легко дышать и думать, хотелось идти и идти с поднятой головой, без устали любуясь медленным золотым листопадом.
Но я спохватился: так можно и до вечера не попасть в деревню. Пора дальше двигаться.
Снял плащ — становилось все теплее, повесил его на плечо и зашагал по глубоко вдавленной тропинке. По ней, наверно, когда-то ходили и деды мои, и отец с матерью — все давно уж покойные. Бежит тропинка передо мной, словно ниточка, по которой я из любой точки планеты найду путь в маленькую родную Хорошаевку.
Кончился лес, тропинка спустила меня вниз, а через полтораста шагов подняла на крутой бугор, на