Эх, мне б коз пасти, да вот иереем стал. Сам Государь Александр Александрович на это ить меня и сподобил, заставил лично, можно сказать, когда в местах наших быть изволил. А что я могу? Одно того, что от змия зелёного свободен.
- Во-от, он весь в этом: налететь, наорать, козопаса в иереи, а мыслителя - в козопасы!
- Оно, правда, хоть и козопас, однако средь моих прихожан никто в смуте энтой не хулиганничал пока. Вот учительша токо, да и то... Была девчуха, как девчуха, крестьянска дочь, никаких бзиков в голове, хотя чего уж,.. в каждом сословии нынче свои бзики. В двенадцатом годе, помню, двое моих прихожан - остолопов на молебне - ярмонку тута открывали, а за царя, говорят, молиться не будем, тихо друг дружке сказали, да я услыхал. Ажно молебн прервал. Ух и отчехвостил их, а заодно и всю толпу под горячую руку. И все-то обалдели, на меня глядючи. Сам себя таким злым не упомню больше. И будто ор мой вышиб чего-то из них - я про тех двух остолопов, - притихли, потупились. Ну, вот, эта... да, учительша. Так ить отправили на учёбу, да я ить старый дурак, и способствовал энтому, в столицу, в Питер. Вернулась и ... ой, Господи, на-у-чи-ли! Она, ить, эдаким-то товарищем Диоклитианом ещё тогда стала! Так сразу и ляпнула мне, что, мол, в мире науки нет-де Бога вовсе. Во как! Это куда ж Он делся, говорю, прости, Господи, везде Он есть, а в науке Его нет? А Его, говорю, нет в одном месте, в аду. Так ить рассмеялась в ответ.
- Да уж, господин козопас несостоявшийся, дискуссионер из тебя тот ещё.
- Дис... кто? Хотя понятно... Так вот, пытался я дискусси-о-нерить с ней и с её колокольни. Откуда ж, говорю, сударыня-барышня, учительша-мучительша, всё взялось-то? Так рассмеялась, ты, говорит, съездий, поучись у умных людей, где я училась, а потом со мной разговаривать будешь. Во как. Убьют её, скорей всего. Не красные Диоклитианы, так белые, аль зелёные, или ещё какие цветные. Всем она поперёк горла, потому как хуже гордыни да учительства страсти ничего нету... А в раж вошла, иди, говорит, жалуйся ректору нашему, хохочет, токо он, говорит, так же думает, и - опять хохочет...
Замолчал тут о. Ермолаич, задумался, загрустил. Хотя нет, понятия 'грусть', 'загрустил' чужды и враждебны были ему. Это он сам так для себя решил. Давно решил. В понятии и созвучии 'грусть' ему чуялось, виделось, слышалось нечто недоношенное, фальшивое, смазливое и разлюли-слюнтявое и неестественное! На душе у человека должно быть или горько или отрадно. Если же 'грустно' - то это салонно-наносная наружная фальшь. Если же вдруг налетала она на человека, то не поддаваться ей надо, не балдеть от неё, не на гитаре бренькать, а гнать от себя вон поганой метлой. Посему на дух не выносил о.Ермолаич романсов. Однажды, совсем недавно, в Знаменке, на празднике гуляния по случаю царского тезоименитства (да разве недавно? Всё теперь, что было до обвала - не просто давно, а было ли вообще?), так вот, целую проповедь закатил о.Ермолаич ошарашенной публике (ить вся знать-перезнать, вся тилигенция-чиновщина тута...) про то, что негоже тренькать романсики на тезоименитстве-то... '... та же удаль, тот же блеск в его глазах, только много седины в его усах'... Это ить через всю жизнь тот блудный поцелуй пронесла!.. И даже обозвал романс предтечей революции. Скандал целый вышел, и даже губернатор о.Ермолаичу внушение сделал, мол, перебарщивать-то, батюшка, не надо. Ощетинился тогда о.Ермолаич, упёрся да я ить недобарщиваю, ваше превосходительство, да хоть ить и про вас от... Про превосходительство не успел о.Ермолаич, вытолкали вежливо с того праздника-собрания и долго ещё возмущались тогда после выталкивания, потом, впрочем, оттаяли, когда вновь захныкала гитара '... где ж вы, дни любви, сла-адкие сны...' и даже посмеялись добродушно, хотя и не без ехидства, на предмет занудства батюшки, посудачили с усмешками, переходящими в хохот, над литературными потугами о.Ермолаича. 'Господа, а ведь наш законоучитель писателем заделался,' - объявил тогда гимназический ректор, - Вот ить какая тудыть-то! Ха-ха-ха!' Больше всех была поражена и смеялась ермолаичева молоденькая протеже, у которой в науке нету Бога. Рассказ его назывался 'У Бога всего много', напечатан он был в 'Зёрнышках Божьей нивы' - детском церковном литературном журнале, который никто из собравшейся публики ни при каких погодах ни себе, ни детям своим никогда не читал.
- Ну так вот, - продолжал ректор, - вообще-то жаль старика,.. всё дергается, всё царство спасать лезет, ну такое там наплёл, в рассказе то бишь. Ну в общем, так сказать, лапотно-лубочное развитие Нагорной проповеди, со всеми, естественно, 'ить' и 'тудыть', и, главное, вот никто не ожидал - упёрся - никакой редакции, никакой редакции, никакой правки не допускает, знаю, говорит, ваши правки!.. Уж его редактор и так, и эдак уламывал - ну нельзя, говорит, такое печатать, писательство - это ж дар, ну нет его у тебя, о.Ермолаич! Ну, а ежели, говорит, у вас есть, что ж не пишете, чтоб ить пронять народишко-то, то бишь нас, без его слова сирых.
Усмехнулся ректор, и не поймёшь, как усмехнулся, все остальные окружающие вот также усмехнулись.
- Да! А он ещё: ить в пропасть, говорит, ползём, да не ползём, а летим! И что ж, говорит редактор, ты считаешь, что рассказец твой заслонкой что ли станет на пути полёта? И выяснилось, что да, считает наш досточтимый законоучитель! Ну, напечатали, потешили старика, а вообще-то выносить его, конечно, больше невмоготу. В рассказе-то? Да что ж, 'ить'-кает, ноет, слезу по поводу веры пускает, нашего брата кадета пинает, царство спасает, как жить поучает. Да ладно, господа,.. Анна Андреевна, а, голубушка, 'Утро туманное', а?
- Просим!..
Написали-таки тогда коллективный донос на о.Ермолаича всё местное кадето-интеллигенто-демо-начальство, что мол пора батюшке на покой заслуженный, заговариваться, мол, на проповеди начал, да и проповеди на ругань больше похожи и всё начальство местное лягает, и слово 'кадет' в его устах хлестче матерного звучит (а кадеты, между прочим, - официальная партия!), а сам, между прочим, того и гляди Чашу с Дарами на входе выронит.
Местный архиерей, преосвященный Никон, любил о.Ермолаича и реагировать на донос не собирался, однако навестил его к празднику Знамения, сам служил.
- А ты знаешь, батюшка, в чём правы твои оппоненты, то бишь супротивники твои?
- Ить и в чём же? - насторожился о.Ермолаич.
- А вот в чём: взялся за перо, так законы пера, то бишь писательства выполняй. Вот у тебя тут купец, грешник закоренелый, и вдруг р-раз - в нём совесть Господь пробудил, и дальше до конца твоего художества описывается, какой он стал хороший и как много он наделал доброго, как все этим умиляются, и как он сам этому умиляется. Так?
- Ну да, так.
- Да так-то так, так вот для песенки-романса про Кудеяра-атамана это проходит, а для художественного, слышь ты, ху-до-жественного, а ты ведь за художество взялся-то, слова, этого мало, и не то, что мало, а совсем не то нужно.
- Так ить чего ж тогда?
Тут архиерей раздражился слегка и даже вспылил:
- А вот чего! Не разнюнивать о нём уже раскаянном, а сам тот момент перелома, само раскаяние, причину внутренно душевную отказа от греха ты и должен описывать, ты должен словами показать - как это было, душевную переломку его обстоятельно и аргументированно по полочкам разложить, чтоб читатель поверил, что так бывает и чтоб он умилился, а не издевательски хохотал, чтоб он о себе задумался. Я лично так не умею сказать, ни слов, ни дара такого у меня нет. А рассказик твой читать даже мне было тошно и приторно. А что ж про этих учителишек говорить! И они тебе, и эти кадетишки и интеллигентишки ещё и рецензию подсуропят в каком-нибудь своём журнальчике. На бумагомарание наглее нашего брата русака жидокадетствующего в целом мире не сыскать. И чтоб это было первое и последнее твоё хватание за перо, понял?!
Опустив голову, о.Ермолаич вздохнул:
- Как не понять. Так ить страшно, владыко. Я ить думал их к Евангелю подвигнуть, чтоб читали, думал пронять как-то, детям хоть их хошь плотинку какую против супостатчины поставить.
- Ну а сам-то как думаешь, подвигнул, поставил?