письма к Л. Д. не хотелось ехать к Блокам; долго сидел я в переосвещенном зале, средь столиков, над которыми, бренча мандолинами, передергивала корпусами, затянутыми в атлас, капелла красных, усатых неаполитанцев; и вижу: студент с высоко закинутой головой нащупывает кого-то за столиком: Блок!
Любовь Дмитриевна Менделеева.
Перед ним — похудевшая, в черном платье Л, Д. пробирается нервной походкой; оба издалека обласкали улыбкой; в протянутой руке Саши прочел: «Объяснение — факт приезда!»
Мы сели за столик, конфузясь друг друга, как дети, которым досталось; и стало смешно:
Саша с юмором воспроизвел «сцены» в Шахматове со взрывом «испанских страстей»;
Л. Д. улыбнулась: «Довольно играть в разбойников».
Но на самом деле узел только затягивался. Белый с присущей ему внутренней горячностью описал эту историю, присвоив даме, в которую был влюблен, загадочный псевдоним Щ.:
«Была в Петербурге дама; назову ее Щ.; мне казалось, мы любили друг друга; часто встречались; она уговаривала меня переехать; я ж был уверен: ее любит и Блок; перед Щ. стояла дилемма: «Который из двух?» Я хотел сказать Блоку, что может он меня уничтожить; он может просить, чтоб убрался с пути; коли нет, то настанет момент (и он близок), когда уже я буду требовать от него, чтобы он не мешал.
Вот с чем ехал.
Объясненья поэта, открывшие мне роковой Петербург, означали одно: «Боря, — я устранился»; я этот жест принял как жертву…
Зинаида Гиппиус — моя конфидентка в те дни — мне внушает доверие, прибирая этим к рукам; она укрепляет во мне убеждение, что я — для Щ. и что Щ. — для меня…»
Зинаида Гиппиус не просто следила за отношениями Белого и Л. Д., она их активно организовывала на протяжении нескольких лет. Вот что писала она Л. Д. Блок в декабре 1906 года:
«Я думаю (и давно-давно думала, все время все знала, с тех пор как видела близко ваши глаза), — что вы никогда не сможете
Андрей Белый.
И я чувствовала, что
Зинаида Гиппиус.
В России волнения, разгорается революция, а поэт-символист Андрей Белый мечется, не в силах разрешить внутреннюю борьбу — духовную и душевную. Нет, нельзя сказать, что Белый не видит революции. Еще как видит:
«Революция и Блок в моих фантазиях — обратно пропорциональны друг другу; по мере отхода от Блока переполнялся я социальным протестом; эпоха писем друг к другу совпала с сочувствием (и только) радикальным манифестациям; в миги, когда заронялись искры того, что привело к разрыву с Поэтом[41], был убит Плеве [42] и бомбою разорвали великого князя Сергея[43]; в момент первого столкновения с Блоком вспыхнуло восстание на броненосце «Потемкине»; я стал отдаваться беседам с социал-демократами, строя на них свой социальный ритм (ориентация Блока же — эсеровская); в период явного разрыва с поэтом я — уже сторонник террористических актов».
Но «сторонник террористических актов» никак еще не может разобраться с мешаниной в собственной душе:
«Февраль — май: перепутаны внешние события жизни за эти четыре месяца;…сбиваюсь: что, как, когда? В Москве ль, в Петербурге ль? В марте ли, в мае ли?
То мчусь в Москву, как ядро из жерла, то бомбой несусь из Москвы — разорваться у запертых дверей Щ.: их насильно раскрыть для себя; я — дебатировать: кого же Щ. любит? Который из двух?
… Через головы всех читателей считаю нужным сказать это сплетницам, исказившим суть моих отношений с Блоком… никто не понял, что под коврами гостиных, которые мы попирали, уж виднелась бездна; в нее должен был пасть: Блок — или я; я ведро не пролитой еще крови прятал под сюртуком, и болтая, и дебатируя…
Щ. призналась, что любит меня и… Блока; а — через день: не любит — меня и Блока; еще через день: она — любит его, — как сестра; а меня — «по-земному»; а через день все — наоборот; от эдакой сложности у меня ломается череп; и перебалтываются мозги; наконец: Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей); даю клятву ей, что я разнесу все препятствия между нами иль — уничтожу себя.
С этим я являюсь к Блоку «Нам надо с тобой поговорить»; его губы дрогнули и открылись: по детскому; глаза попросили: «Не надо бы»; но, натягивая улыбку на боль, он бросил:
— «Что же, — рад».
Он стоит над столом в черной рубашке из шерсти, ложащейся складками и не прячущей шеи, — великолепнейшим сочетанием из света и тени: на фоне окна, из которого смотрит пространство оледенелой воды…
Силится мужественно принять катастрофу и кажется в эту минуту прекрасным: и матовым лицом, и пепельно-рыжеватыми волосами…
Вот — все, что осталось от Петербурга; я — снова в Москве для разговора с матерью и хлопот, как мне достать денег на отъезд с Щ.; от нее — ливень писем; такого-то — любит Блока; такого-то: не Блока, а — меня; она зовет; и — просит не забывать клятвы; и снова: не любит.
Сколько дней, — столько взрывов сердца, готового выпрыгнуть вон, столько ж кризисов перетерзанного сознания».
Любовь Дмитриевну отчасти можно понять. Надо же такому случиться — на ее пути встретились два поэта, два равновеликих таланта, два гения, красивых, туманных, загадочных. И ревнивых, и страстных, и бешеных. Было отчего кругом пойти голове.
В своих воспоминаниях «И быль и небылицы о Блоке и о себе» она писала: «Мы возвращались с дневного концерта оркестра графа Шереметева, с «Парсифаля», где были всей семьей и с Борей. Саша ехал