затем скрестила ноги и разгладила плиссированную юбку. – Этот вопрос может показаться вам глупым, учитывая, на кого вы работаете, но как вы узнали о моем Ван Гоге?
Габриэль с минуту молчал, затем сказал ей правду. Упоминание о визите Ишервуда в эту квартиру более тридцати лет назад вызвало на ее губах легкую улыбку воспоминания.
– По-моему, я помню его, – сказала она. – Высокий, довольно красивый мужчина с большим шармом, тактичный и в то же время уязвимый. – Помолчала и добавила: – Как и вы.
– «Шарм» и «такт» – такие слова не часто применимы ко мне.
– А уязвимость? – Она снова слегка улыбнулась, и ее серьезное лицо сразу стало более мягким. – Все мы в известной мере уязвимы, разве не так? Даже такой человек, как вы. Террористы обнаружили ваше слабое место. Это у них лучше всего получается. Они используют нашу порядочность. Наше уважение к жизни. Они целятся в то, что нам дорого.
«Навот был прав, – подумал Габриэль. – Она действительно дар богов разведки». Он поставил свой бокал на кофейный столик. Глаза Ханны прослеживали каждое его движение.
– Что произошло с этим человеком – Самуилом Исаковичем? – спросила она. – Сумел он спастись?
Габриэль отрицательно покачал головой:
– Его самого и его жену схватили в Бордо, когда немцы пришли на юг Франции.
– И куда их отправили?
– В Собибор.
Она знала, что это означало. Габриэлю не надо было ничего больше говорить.
– А ваш дедушка? – спросил он.
Она не сразу ответила – какое-то время смотрела в свой сансер.
– Jeudi Noir, – сказала она. – Вы знаете, что это такое?
Габриэль, помрачнев, кивнул. Jeudi Noir – Черный четверг.
– Утром шестнадцатого июля тысяча девятьсот сорок второго года четыре тысячи французских полицейских явились в Марэ и другие еврейские кварталы Парижа с приказом захватить двадцать семь тысяч еврейских иммигрантов из Германии, Австрии, Польши, Советского Союза и Чехословакии. В этом списке были мои отец и бабушка с дедушкой. Видите ли, мои бабушка с дедушкой были из Люблинского района Польши. Двое полицейских, постучавших в дверь этой самой квартиры, пожалели моего отца и сказали, чтобы он бежал. Католическая семья, жившая этажом ниже, приютила его, и он прожил с ними до освобождения. А моим дедушке и бабушке так не повезло. Их отправили в лагерь для интернированных в Дранси. А через пять дней в запечатанном вагоне в Аушвиц. Это был конец.
– А Ван Гог?
– Не было времени позаботиться о картине, и в Париже не было никого, кому мой дедушка мог бы ее доверить. Вы же понимаете: шла война. Люди предавали друг друга за чулки и сигареты. Когда дедушка услышал об аресте, он вынул полотно из рамы и спрятал под полом в библиотеке. После войны у моего отца ушли годы на то, чтобы получить обратно эту квартиру. Там после ареста дедушки и бабушки поселилась семья французов, и они не хотели отдавать хорошую квартиру на рю Павэ. Кто может их за это винить?
– В каком году ваш отец стал снова владельцем этой квартиры?
– Это произошло в тысяча девятьсот пятьдесят втором году.
– Через десять лет, – сказал Габриэль. – И Ван Гог по-прежнему был тут?
– В том самом месте, где дедушка спрятал его – под полом библиотеки.
– Поразительно.
– Да, – сказала она. – Картина пробыла в семье Вайнберг свыше столетия, пережила войну и холокост. А теперь вы просите, чтобы я от нее отказалась.
– Не отказались, – сказал Габриэль.
– А что же?
– Мне просто необходимо… – Он помолчал, подыскивая подходящее слово. – Мне необходимо взять ее напрокат.
– Напрокат? На какой же срок?
– Я не могу сказать. Возможно, на месяц. Возможно, на полгода. Возможно, на год, а то и больше.
– И для какой цели?
Габриэль не был готов ответить на этот вопрос. Он взял пробку и принялся ковырять ее.
– Вы хоть знаете, сколько стоит эта картина? – спросила она. – И если вы просите меня отдать ее – даже ненадолго, – я считаю, что имею право знать зачем.
– Имеете, – сказал Габриэль, – но вы должны также знать, что, если я скажу вам правду, ваша жизнь уже никогда не будет прежней.
Она подлила вина и с минуту подержала бокал, прижав его к себе и не отхлебнув из него.
– Два года назад здесь, в Марэ, произошло особенно жестокое нападение. Банда североафриканцев напала на мальчика ортодоксальной веры, когда он шел из школы домой. Они подожгли ему волосы и вырезали свастику на лбу. Шрамы остались у него по сей день. Мы устроили демонстрацию, чтобы оказать давление на французское правительство и заставить его что-то предпринять против антисемитизма. Когда мы вышли на площадь Республики, там оказалась антиизраильская демонстрация. Знаете, что они нам кричали?
– Смерть евреям.
– И знаете, что сказал французский президент?
– Во Франции нет антисемитизма.
– С того дня моя жизнь стала другой. К тому же, как вы уже могли догадаться, я умею очень хорошо хранить тайны. Скажите мне, мсье Аллон, зачем вам нужен мой Ван Гог. Быть может, мы сумеем прийти к какой-то договоренности.
Фургон наблюдения невиотов стоял у края Королевского парка. Узи Навот дважды постучал в заднее окошко и был тотчас впущен. Один из невиотов сидел за рулем. Другой находился сзади – сидел с наушниками, согнувшись, у электронной консоли.
– Что происходит? – спросил Навот.
– Габриэль выследил ее, – сказал невиот. – Теперь будет добивать.
Навот надел наушники и стал слушать, как Габриэль рассказывал Ханне Вайнберг, каким образом он намерен использовать ее Ван Гога, чтобы отыскать самого опасного человека на свете.
Ключ был спрятан в верхнем ящике письменного стола в библиотеке. С его помощью она открыла дверь в конце темного коридора. За дверью была детская. «Комната Ханны, – подумал Габриэль, – застывшая во времени». Кровать с четырьмя столбиками, накрытая кружевным покрывалом. Полки, уставленные мягкими зверюшками и разными игрушками. Плакат с американским актером – властителем сердец. А в глубокой тени над французским провансальским туалетным столиком висело утраченное полотно Винсента Ван Гога.
Габриэль подошел к картине и застыл, подперев правой рукой подбородок, слегка наклонив голову вбок. Затем он протянул руку и осторожно коснулся жирных мазков. Мазков Винсента – Габриэль был в этом уверен. Винсента, пылавшего огнем. Винсента влюбленного. Реставратор спокойно оценивал то, что было перед ним. Складывалось впечатление, что картину ни разу не чистили. На ней лежал тонкий слой грязи и было три горизонтальных трещины – следствие, как подозревал Габриэль, того, что Исаак Вайнберг вечером накануне Jeudi Noir слишком туго ее скрутил.
– Я полагаю, нам следует поговорить о деньгах, – сказала Ханна. – Сколько, считает Джулиан, она может стоить?
– Порядка восьмидесяти миллионов. Я согласился, чтобы он удержал десять процентов комиссионных в качестве компенсации за свою роль в этой операции. Остальные деньги будут немедленно переведены вам.
– Семьдесят два миллиона долларов?