Он сажал дочку на колено и, подбрасывая, пел по-немецки:
Wenn der Schneider reiten will
Und hat kein Pferd.
Nimmt er doch ein Ziegenbok
Und reit verkehrt.
(Через несколько лет, когда я начал печататься, мне пригодились эти стихи для рассказа 'Бочка':
Портной пустился в путь со зла,
А за коня он взял козла.
Паршивый хвост ему взнуздал,
Его аршином погонял.
Аршином бьет, иглою шьет
И едет задом наперед.
Перевод был вольный.)
В Петрограде, по словам Юрия, была неразбериха, но в этой неразберихе, в этой неизвестности, сменявшей новую неизвестность, было для меня что-то соблазнительное, остро не похожее на Псков, по которому уже ходили с песнями, в строю, одетые в белые полушубки недавние гимназисты и реалисты, вступившие в отряды Булак-Балаховича.
Совет Народных Комиссаров переехал в Москву, и теперь не Петроград, а Москва будет столицей. Кто-то, по-видимому правые эсеры, обстрелял автомобиль Ленина на мосту через Фонтанку. Принят закон об отделении церкви от государства.
Восстание левых эсеров в Москве началось с убийства немецкого посла Мирбаха. Еще в феврале в московском Политехническом музее состоялось избрание 'короля поэтов'. Первое место занял Игорь Северянин, второе -Маяковский, третье - Бальмонт.
Я спросил:
- А Блок?
Для меня Блок давно был королем поэтов.
- А Блок,- ответил Юрий,- написал 'Двенадцать'.
Если бы он ничего не рассказал о том, что произошло с февраля по октябрь 1918 года в Москве, в Петрограде, в России, одного только восторженного изумления, с которым Юрий говорил о 'Двенадцати', было достаточно для того, чтобы мне страстно захотелось ринуться с головой в этот загадочный, опасный, перепутанный мир. И это несмотря на то, что, десятки раз перечитывая поэму, записанную со слов Юрия, который знал ее наизусть, я почти ничего в ней не понял.
Блок смеялся над писателем, утверждавшим вполголоса (из трусости?), что 'Россия погибла'. Но чьими глазами смотрел он на попа, который еще недавно
Брюхом шел вперед,
И крестом сияло
Брюхо на народ?
Кем были эти 'двенадцать', державшие 'революцьонный шаг'?
В зубах цигарка, примят картуз.
На спину б надо бубновый туз!..
Бубновый туз на спине носили каторжники, убийцы.
Ванька, по которому стреляют, который пытается увезти Катьку на лихаче,- солдат, а они - нет, они - 'наши ребята', которые пошли
В красной гвардии служить -
Буйну голову сложить!
Они голытьба, им все нипочем. Но, 'раздувая на горе всем буржуям' мировой пожар, они все-таки просят божьего благословенья:
Мировой пожар в крови -
Господи, благослови!
И когда Петруха нечаянно убивает Катьку, с его уст все-таки срывается скорбное поминанье:
Упокой, господи, душу рабы твоея...
После музыкальности, которой было проникнуто все что написал Блок, режуще-непривычными были эти 'запирайте етажи', этот 'елекстрический фонарик', эти грубости повседневной, полуграмотной речи. И только в конце поэмы вступал голос прежнего Блока:
...Так идут державным шагом,
Позади - голодный пес,
Впереди - с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз -
Впереди - Исус Христос.
Так вот кому грозили красногвардейцы! Вот кого они преследуют, вот кому кричат:
Выходи, стрелять начнем!
Вот кого убили бы, если бы он не был 'от пули невредим'! Но, может быть, они не преследуют его? Может быть, он ведет их за собой, хотя они не догадываются об этом?
Мне было стыдно признаться Юрию, что я не понял поэму, которую он считал гениальной. Впрочем, у него и времени не было на литературные разговоры. Он приехал на несколько дней, вскоре пора было возвращаться в Петроград, в университет, к государственным экзаменам, к новой дипломной работе.
Саша со дня на день ждал повестку, ему шел девятнадцатый год, и надо было либо прятаться, либо уехать из Пскова. Ежедневно заниматься строем на плацу у Поганкиных палат, учиться верховой езде и ходить по городу с песнями под командой есаула ему совсем не хотелось. Юрий предложил взять его с собой в Петроград, тем более что Саша, учившийся на тройки и просидевший два года в четвертом классе, несмотря на все это, твердо решил кончить гимназию с золотой медалью.
Устройством обратного перехода у станции Торошино занялся почему-то Хилков, тот самый, который был председателем нашего ДОУ и решил стать купцом, потому что это была профессия, 'не мешавшая много читать'. Очевидно, у него действительно были торговые наклонности - он действовал обдуманно, неторопливо и с толком. Сам ли он сторговался с немцами или через посредников, которые профессионально занимались этим небезопасным делом,-не знаю, но вскоре день был назначен, и Юрий стал готовиться к отъезду.
Конечно, он прекрасно понимал, что мне хочется почитать ему свои стихи, и однажды, когда Инна спала, а ему было приказано немедленно доложить, когда она проснется, он подмигнул мне с доброй улыбкой и сказал:
- Ну, давай!
Помню, что я прочел ему стихотворение, которое ценил главным образом за то, что оно, как мне казалось, ничем не напоминало Блока, прежнего Блока, до 'Двенадцати'.
Я долго подражал Блоку, и мне казалось, что пора наконец освободиться от этого магического влияния. Помню, что в стихотворении была строчка:
...На рельсы
Прольется жизнь молодого
прозаика.
- Да-а,- внимательно выслушав меня, заметил Юрий.- На Блока не похоже. Совсем не похоже!
Расстроенный, я сложил свои листочки и собрался уйти. Но он схватил меня за руку и заставил сесть.
- А почему прозаика? Разве ты пишешь прозу?
- Да. И не только прозу.