— Издеваешься? Давай быстро лопай и пошли наверх, я буду тебе мстить.
— Слушай, — предложила я, — а давай ты мне сначала помстишь, а потом я полопаю?
— Запросто! — обрадовался Никита.
До спальни мы добраться не успели. И не надо объяснять, что месть его была страшна. Страшна, как Квазимодо. То есть добрая внутри.
Почему так получается? Как бы я ни сопротивлялась, как бы я ни пыталась противостоять ему, противодействовать, вставлять палки в колеса, все равно Никита легко, без напряжения, без надрыва, играючи ломал мою слабую оборону и добивался всего, чего ему хотелось. Мы нигде не бывали, никого не видели, ни с кем не встречались. Премьеры проходили без нас, без нас открывались выставки, без нас работали рестораны, бары, клубы, без нас проходили концерты, спектакли, фильмы, без нас город зажигал свои огни и без нас тушил их в предрассветной мгле, не сумев выманить нас из дома в свои каменные джунгли. Мы с Никитой закрылись в одной тонкой, прозрачной и хрупкой океанской раковине и даже не пытались высунуться наружу. Нам вдвоем было спокойно, тепло, весело и защищенно. Может быть, ему так все просто удавалось потому, что я не в состоянии была оказать ему ни малейшего сопротивления, сама исподволь помогала ему и поддерживала во всем? Да и была ли у меня своя воля, когда он находился рядом? И что такое воля и с чем ее едят? И хочу ли я этой воли? Нужна ли она мне, если я сама нахожу какое-то острое, ни с чем не сравнимое наслаждение в своем полном бескорыстном подчинении ему, в своей полной бесконечной распластанности перед ним, в полной зависимости от его нужд, желаний и надежд?
— Хочешь, я покажу тебе свою картину? — спросил Никита, вставая с кресла и запахивая на груди халат.
— Конечно, хочу!
В таком простом и естественном предложении я уловила доверие, которым Никита меня особенно не баловал, тщательно скрывая и пряча от меня свой внутренний, зыбкий и абсолютно недоступный мне мир.
Я думала, что он покажет мне настоящее полотно, написанное масляными жирными красками, но Никита подошел к компьютерному столу, порылся в наваленных на нем журналах и, достав откуда-то с самого низа большой толстый альбом, протянул его мне.
Альбом оказался каталогом какой-то зарубежной выставки. Картины, в нем представленные, были густо и тесно распределены на плотных глянцевых листах, и все тексты под ними были написаны по- английски. Я начала было наугад его перелистывать, но Никита нетерпеливо вырвал у меня из рук альбом, быстро нашел в нем нужную страницу и вернул альбом мне.
Репродукция была большая и одна занимала пространство всего листа.
На голубом фоне в пол-оборота, почти спиной ко мне стояла женщина в длинном красном платье с узкими обтягивающими рукавами. Правая рука ее согнута в локте и как-то беззащитно прижата к груди. Лицо из-под неестественно огромных полей кружевной полупрозрачной шляпы наполовину закрыто и повернуто в профиль. И лишь один видимый глаз смотрит куда-то вдаль, вниз и в глубину картины. Там под плотными струями воды едва просматривается серый маленький силуэт то ли мальчика, то ли ангела, то ли фавна. Присмотревшись, я понимаю, что женщина остановила свой взгляд на фонтане, в центре которого скорчилось это странное причудливое существо — старичок, ребенок, домовой? Взгляд у женщины испуганный и вопрошающий одновременно: за что ты так, зачем? Но глаза у фавна закрыты, а губы кривятся в мерзкой уродливой улыбке. От этой улыбки у меня мурашки побежали по спине, а в горле стало сухо.
— Что ты видишь? — неожиданно спросил Никита.
— Я не знаю, — растерялась я.
— А поподробней?
Я набралась храбрости и попыталась высказать впечатление, которое на меня произвела его картина:
— Я вижу женщину. На ней красное платье. Красный цвет — цвет любви. Или, может быть, страсти. И женщина переполнена ею и, как ни странно, ею отягощена. А впереди рок. Или судьба. В образе маленького уродца. И глаза у этой роковой судьбы закрыты. Что там дальше? Неведомо. Ни предугадать, ни почувствовать. Только улыбка, почти как у Джоконды. Только еще таинственней.
Я замолчала, не зная, что еще добавить. Никита тоже молчал. Потом, в какой-то спокойной задумчивости, взял со стола сигареты, закурил и отошел к окну.
— Где сейчас эта картина? — спросила я.
— Не знаю, — ответил Никита, — в какой-то частной коллекции.
— Жалко, — сказала я. — Мне бы хотелось посмотреть на нее живьем.
— Она у меня есть на слайдах. А это почти живьем… Но знаешь, что странно?
— Не знаю.
— Странно твое восприятие. — Он помолчал немного и добавил: — Понимаешь, я писал всего лишь женщину и фонтан. Всего лишь воду и время. Их быстротечность, их непредсказуемость, их невозвратность… А ты увидела совсем другое, то, чего я сам не увидел, не понял, не предполагал.
— Разве так бывает? — удивилась я.
— Как видишь…
— Отчего это так?
— Не знаю. — Никита снова задумался.
Мне стало грустно и снова как-то зябко.
— А где обещанный коньяк? — вспомнила я.
Никита словно обрадовался перемене разговора, взял у меня из рук каталог, подсунул его назад под стопку журналов на столе и со словами «сейчас наконец я буду тебя кормить» отправился на кухню.
Потом мы пили коньяк и горький, с металлическим привкусом жасмина зеленый чай, ели длинные тонкие бутерброды с помидорами, базиликом и сыром, молчали, курили и думали каждый о своем.
Кончался день. Вернее, мы думали, что это день. На самом деле сгущался вечер. Только за окном было светло как днем. В Москву пришли майские белые вечера. Потом нагрянут июньские светлые ночи. Светлые, но не белые. Захотелось в Санкт-Петербург. Чтобы меньше спать. А если засыпать, то ненадолго. Все время просыпаться, смотреть на будильник, снова закрывать глаза, задремывать, потом снова бдить и снова улетать в сны… Грезить, грустить, мечтать, плакать…
— Ты устала? — спросил Никита.
— Да, — автоматически ответила я и как-то сразу почувствовала, как тяжелые плотные веки закрываются сами, и голова, давя на шею, клонится на плечо.
— Идем наверх, я тебя уложу, — предложил Никита.
— А ты что будешь делать? — спросила я.
— Разве не ясно? Я буду сидеть внизу, курить, думать и беречь твой сон.
— А ты не бросишь меня тут одну?
— С ума сошла? Конечно, не брошу. По крайней мере, сегодня. Так что у тебя есть шанс опередить меня.
— Я могу, — слабо улыбнулась я, — я такая…
Четвертый сон Марьи Ивановны
Мальчика звали Алеша. Он был старше меня на два года. Когда мы познакомились, он учился в девятом классе, а я в седьмом. Алеша появился в нашей школе неожиданно, в середине года, и сразу всех покорил.
Учителя в нем души не чаяли: умница, интеллектуал, отличник. Мальчишки из десятого «Б» сразу приняли его в свою рок-группу. Он писал чумовые тексты и прекрасно играл на всех инструментах. Девчонки вообще голову потеряли. Такого красавчика еще надо было поискать. Широко распахнутые темные медовые глаза, ресницы длинные, круто выгнутые, волосы темно-каштановые, стриженные под Пола Маккартни, крупный чувственный рот, широкие плечи, крепкие руки, рост под метр девяносто — все глянцевое, каталожное, ослепительное. Но Леха как будто не сознавал ни красоты своей, ни своих многочисленных талантов. С его губ не сходила робкая и какая-то беззащитная улыбка, и на мир он смотрел удивленно и растерянно, как будто сам себе задавал вопрос: «Зачем я здесь, почему?»