— Мальчишкой разбирал немного, — ответил Серж, подобравшись на сиденье.
— Но те глупые фильмы любой бы понял. Одна пальба да гитары.
Рэлстон притих, радио все так же бубнило, и Серж снова расслабился.
Вдруг до него дошло, что он размышлял о маленькой голубке. Так ли она хороша, как Эленита, первая девчонка, с которой он это попробовал, пятнадцатилетняя смуглянка, дочь мексиканца, получившего разрешение на недолгое пребывание в США в качестве сезонного рабочего и успевшего порядком поизноситься к тому времени, как она, его дочь, совратила Сержа, своего ровесника. Целый год по ночам каждую пятницу он приходил к ней снова и снова, иногда ему везло, и она его принимала, но иногда у нее уже сидел — или лежал — кто-нибудь из ребят постарше, и тогда Серж ретировался, дабы не накликать беду на свою голову. Эленита не отказывала никому, но ему нравилось делать вид, что это его девчонка, нравилось вплоть до того июньского вечера, когда всю школу потрясла весть о том, что Элените запретили ходить на занятия: она беременна. Несколько ребят, в основном члены футбольной команды, стали о чем-то переговариваться пугливым шепотком. Еще через пару дней до них долетел новый слушок: вдобавок ко всему у Элениты обнаружили сифилис. Шепоток словно обезумел от ужаса. Серж мучился кошмарными фантазиями, ему мерещились истекающие гноем слоноподобные детородные органы, он неистово молился и каждый божий день зажигал три свечи — до тех пор, пока не почувствовал, что опасность миновала, хотя и не знал наверняка, существовала ли вообще такая опасность, и даже не ведал, так ли уж страдала бедняжка Эленита в действительности. Он едва мог наскрести тридцать центов на свечи. Неполный рабочий день на колонке, где он качал бензин, приносил в неделю жалкие девять долларов, да и те он должен был отдавать матери.
Внезапно он ощутил себя преступно виноватым: нельзя так думать о Мариане; восемнадцать лет, что бы там ни плел об этом закон, не делают человека взрослым. Ему самому уже двадцать шесть, неужто и следующие десять лет ему не помогут? Возможно, ложь, жестокость и насилие, что столь щедро демонстрирует ему его работа, заставят его скорее повзрослеть. Когда в смуглой мордашке пышущего здоровьем маленького зверька — вроде той же Марианы — он перестанет видеть лицо святой, тогда он куда ближе подойдет к тому, что зовется зрелостью. А пока что — вот она, плата за то, что ты чикано, думал Серж: суеверные страсти и томления — коричневая магия — чародейки из Гваделупы или Гвадалахары, — безродный простак, возжелавший найти мадонну в полунищем мексиканском ресторане…
14. СПЕЦИАЛИСТ
— Чего ж удивляться, что Плибсли получает больше предложений от шлюх, чем кто другой в целом отделе! Вы только взгляните на него. Разве похож этот парень на полицейского? — ревел Бонелли, приземистый, пожилой и лысеющий человек с темной щетиной, которая, стоило ему не бриться два дня, принимала грязно-серый оттенок. Двухдневной щетина казалась постоянно, и, как бы ни протестовал против нее сержант Андерсон, Бонелли попросту напоминал ему, что они оба находятся не в военной академии, а в Уилширском отделе полиции нравов, а что касается его, Бонелли, щетины — так то лишь доказательство служебного рвения, заставляющего его подделывать свой облик под рожи тех ослиных задниц, что разгуливают по улицам, своего рода маскировка, чтоб легче было внедриться в их среду тайному агенту. К Андерсону он обращался не иначе как по имени — Майк! — так же поступали и остальные: для «нравов» подобное обхождение с начальством было вполне обычно. Гус, однако, Андерсона не любил и не доверял ему, впрочем, тут он ничем от других не отличался: Андерсона не любил никто. Он уже был занесен в лейтенантский список и, пожалуй, стал бы в один прекрасный день по крайней мере капитаном, но тут все единогласно пришли к заключению, что, будучи ярым сторонником дисциплины, этот долговязый молодой человек с редкими белесыми усиками принес бы куда больше пользы в патруле, где оказался бы ближе к армейским порядкам, чем здесь, в полиции нравов.
— Та шлюшка, которую Гус подцепил на прошлой неделе, так и не верила, что он легавый. — Бонелли расхохотался и закинул ноги на стол, уронив пепел с сигареты на рапорт, над которым корпел сержант Андерсон; губы под блеклыми усами вытянулись в струнку, однако Андерсон смолчал, поднялся и перешел работать за свою конторку.
— Ее я помню, Сэл, — обратился к Бонелли Петри. — Старине Сальваторе пришлось вызволять Гуса у нее из рук. Когда он показал полицейский значок, она приняла его за самозванца.
Петри воспроизвел негритянский говорок, каким проститутка чихвостила Гуса, и сорвал аплодисменты; раздался смех. Смеялся даже Хантер, стройный чернокожий полицейский, единственный негр в их ночной смене. Он смеялся от души — в отличие от Гуса, чей нервный смешок отчасти объяснялся тем, что смеялись над ним самим, отчасти же тем, что он так и не свыкся с подшучиванием над неграми в их присутствии, не свыкся за три месяца работы в полиции нравов, хотя и следовало бы, тем более что безжалостные издевки, повторявшиеся изо дня в день, стали чем-то вроде ритуала, совершаемого перед тем, как выйти на улицу. Каждый острил над каждым, и здесь уж запретных тем не было: их не останавливали ни раса, ни вероисповедание, ни физические недостатки другого.
Что, впрочем, не мешало шестерым полицейским заодно с сержантом Хэндлом, бывшим для них своим, как минимум раз в неделю отправляться после работы домой к Бонелли и расписывать пульку, расправляясь по ходу по крайней мере с ящиком пива. Иногда они меняли маршрут, шли к сержанту Хэндлу и ночь напролет резались в покер. Однажды, когда они так и поступили (избрали второй маршрут и оказались дома у Хэндла, здесь же, в Уилширском округе, по соседству с Пико и Ла-Бреа, в районе, где на небольшом пятачке жили представители всех возможных рас и национальностей), Бонелли шепнул хозяину на ухо, что пострадал при аресте за распутные действия какой-то проститутки, получив от нее увесистый пинок ногой в плечо, а ведь в его возрасте немудрено и артритом заболеть.
Закатать рукав скандального цвета гавайской рубашки до уровня волосатого плеча Бонелли так и не смог: оно, плечо, оказалось слишком уж неприличных размеров; так что ему в конце концов пришлось ограничиться высказыванием:
«Ну в общем, синяк того же цвета, что и твоя задница». Гибкая, как тростинка, с кожей цвета красного дерева, жена Хэндла, войдя незаметно в комнату, спросила с неподдельным спокойствием: «Неужто красного?»
Приблизительно с той поры Гус стал получать немалое удовольствие от непритворного и ничуть не вымученного товарищества, отнюдь не игравшего в «полицейское братство»: в притворстве да игре не было нужды.
Но был у них и общий секрет, объединявший их, казалось, теснее, чем удается по обычной дружбе. Заключался он в общем знании того, что знают они главное — разницу между силой и слабостью, страхом и мужеством, добром и злом, в особенности между добром и злом. И хоть среди них, случалось, бушевали споры (чаще всего когда Бонелли с излишним усердием прикладывался к бутылке), они сходились в самом важном, чего, как правило, не обсуждали: любой обладающий здравым смыслом и опытом полицейский наверняка успел познать, что в этом мире почем, так что говорить о том было просто ни к чему. А потому они болтали о своей работе и женщинах, рыбной ловле, гольфе или бейсболе — в зависимости от того, кто из них — Фаррелл, Шульман или Хантер — задавал тон в разговоре. Ну а если слово брал Петри, тут уж беседа сворачивала на кино: родной дядя Петри был режиссером, а сам племянник, даже отслужив пять лет в полиции, все еще по-детски бредит голливудскими звездами.
Пройдясь несколько раз по смиренной Гусовой внешности, обсудив, почему ни одна проститутка не признает в нем полицейского, сделав вывод, что это как раз и делает его лучшим спецом по шлюхам в команде, они решили сменить тему: Гус никогда не отшучивался в ответ, а потому чаще подкалывали Бонелли с его злым язычком и находчивостью — это было куда забавнее.
— Эй, Марти, — позвал Фаррелл Хантера, вымучивавшего из себя отписку по мерам, предпринятым по какой-то жалобе. Подперев подбородок гладкой коричневой рукой, он смотрел вниз, а его карандаш судорожно скакал по бумаге. Стоило Бонелли подать реплику, и карандаш послушно замирал, пережидая хантеровский смех. Было яснее ясного, что Хантер предпочел бы работать именно с ним, с Бонелли, однако