Истукана вместе с обломленными усами поволокли вниз, к речному берегу. Команды пускать богов по воде или рубить на дрова не поступало, воевода велел складывать дубовых идолищ на пристани, где поджидали два плотника и чиновник казначейства. Долотом выковыряли янтарные глаза Перуна и остатки усов, взвесили, записали в книгу, погрузили в сундук на телеге. Ратники уже тащили вниз Сварога.
Площадь была что кладбище, полное баб, мужиков и детишек, потерявших близких в кровопролитном сражении. Крик стоял такой, что грохот падающих истуканов был почти не слышен. Выкликали имена богов, плакали, вопили: «Перун, отец родной!», «Ярила, солнце красное!», «Велес, кормилец!», «Жива, мать, на кого нас покидаешь?», «Сварог, батюшка!». Вопили и рыдали так, будто с упавшим Ярилой солнце и впрямь закатилось навеки, а после свержения Живы и Велеса земля перестанет родить, а скот передохнет. Люди трясли ворота и железные прутья решетки, старались прорваться к Капищу, но варяжские стражи не пускали, били прикладами по пальцам, по головам и куда придется. Снова забравшись на пустой уже Перунов камень, Хайло разглядел, как из дворца выкатывают пулеметы и выносят ящики с патронами. Затем раздался зычный голос воеводы Муромца, варяжские гвардейцы отступили на двадцать шагов, примкнули штыки и изготовились колоть и стрелять.
Кто-то вздохнул за спиной Хайла. Сотник оглянулся, встретив взгляд Чурилы. В глазах молодого ратника застыла боль.
– Полоснут по толпе, крови не оберешься, – буркнул он. – А зачем? Глупый у нас народец… Все одно, будет, как князь приговорил…
Тоска легла на сердце сотника, тоска и ярость, какой он прежде не испытывал. Даже на ассиров он так не гневался, не ярился даже в тот миг, когда умирал Хенеб-ка. Ассиры были чужими, были врагами, и ничего хорошего ждать от них не приходилось, а тут свои готовились стрелять в своих.
«Может, обойдется…» – мелькнула мысль.
Не обошлось. Разом рухнули три или четыре секции решетки, народ хлынул к дворцу и Капищу, и тут же залаяли, затарахтели пулеметы. Вопль и рев поднялись над площадью. Теперь кричали не от горя по свергнутым богам – стонали от нестерпимой боли, от жестокости рвавшего тело свинца, от ужаса смерти и страха за близких. Толпа отступила, оставляя убитых и раненых, пулеметы смолкли, и по залитой кровью мостовой двинулись вперед варяги. Они шагали плотной цепью, выставив штыки, топтали попавших под ноги и еще шевелившихся людей, шли как на параде, печатая шаг. Блестели начищенные каски, мерный топот гвардейцев перекрывал крики и плач, и под их напором толпа откатилась к середине площади, к колонне князей Олега и Игоря, и дальше, к Княжьему спуску.
Хайло вдруг заметил, что его люди не работают, а стоят разинув рты, глядя на площадь. Откуда-то возник воевода Муромец в сопровождении адъютанта, оглядел начальственным оком Капище и прорычал:
– Сотник, мать твою оглоблей! Что дармоеды твои отдыхают? Гррм… Ну-ка за дело!
Очнувшись, Хайло рявкнул в свой черед, и ратники зашевелились. Оставалось немногое – повалить малые статуи Чура, Дажьбога и Мокоши да свезти их на пристань. Там казначейский чиновник осматривал идолов, проверял, не осталось ли где серебра, бирюзы, янтаря, но боги уже не ощущали этого последнего позора. Древние боги были мертвы.
Солнце, так и не заметившее свержения Ярилы, шло на закат, площадь была пуста, и только мертвые валялись на ней темными неподвижными грудами. Мертвых было много, сотни три; кого посекли пулеметы, кого закололи штыком или затоптали. Над трупами уже кружило налетевшее невесть откуда воронье. Но бойня еще не закончилась – варяги, вытеснив с площади толпу, очищали Княжий спуск, и там слышались выстрелы, крики и стоны.
Капище, лишенное идолов, выглядело как брошенный погост с черными могильными камнями. Камни трогать не велели – должно быть, лягут они в основание храма, и новые боги будут стоять на них, на прахе жертв, на памяти о прошлом. Люди Хайла, потные, мрачные, взъерошенные, разобрались по десяткам, встали в строй, повесили на плечи винтари, а к ремням – сабли. Пришел Мигун, сказал, что дежурить этой ночью в Зимнем им не надо, сменят его лоботрясы из парадной сотни. Затем появился воевода Муромец, отозвал Хайла в сторонку и спросил:
– Как молодцы твои, сотник? Смотрю, что-то не веселы… Ослушников средь них не углядел?
– Ослушников нет, твоя милость, – доложил Хайло. – А что невеселы, так и день сегодня не шибко веселый. – Он поглядел на площадь и круживших над нею воронов. – Не всякий день в Киеве народ стреляют.
– Ты вот что, сотник, – хмурясь, промолвил воевода, – ты в умственные рассуждения не вступай. Ты помни, что я за тебя поручился, а государь тебя поднял. И орлов твоих он поит-кормит, а потому что велено им, то и должно быть исполнено. С радостью!
– Все исполнено, что приказали. – Хайло кивнул на пустые камни.
– Гррм… Исполнено, а радости не вижу! – буркнул Муромец. – Ладно, свободен! И орлы твои свободны. Семейных по домам отпусти, а остальные пусть в казарме ночуют и в полной готовности. Сам тоже вполглаза спи. Мало ли чего… – И воевода покосился на площадь, заваленную мертвецами.
Когда он ушел, Хайло оглядел своих людей, проверил боезапас и оружие и повел сотню к казарме. Мерно топали сапоги, побрякивали в сумках патронные обоймы, скрипели ремни, а других звуков не было. Шли молча, без разговоров и песен.
НОЧЬ НА СУББОТУ
Для предстоящей акции Соловей выбрал восьмерых. Многовато, чтобы зарезать женщину и старика-иудея, но он был человеком предусмотрительным и не слишком доверчивым. Боярин говорил, что сотника дома не будет, но это лишь слова, а на деле может по-другому обернуться. Многолетний опыт подсказывал: то, чего не ждешь, обычно и случается, и если хочешь все обделать скоро и надежно, людей бери побольше. Лишний запас спину не ломит.
Четверым из восьми молодцов предстояло кончить иудея и всех, кто окажется в хоромине, а затем ее поджечь. Остальным и себе самому Соловей отвел роль охраны, вооруженной не топорами, а как положено, при пистолетах и саблях. Но обувка у всех была худая, платье сермяжное, дыра на дыре, а рожи запачканы углем и пылью. Разбойничья шайка, все соседи поклянутся в том! Или, возможно, босяки из политических, решившие спалить сотника, верного государева слугу… Как выглядит и как ведет себя такой народец, Соловей, искусный провокатор, знал досконально.
Место для акции было удобное: дома в переулке строились по одну сторону, а с другой зеленела березовая рощица. За рощей – глубокий овраг, потом опять деревья, а за ними – другие хоромины, но далеко, там лишь огонь увидят. Из ближних соседей, которым предстояло стать свидетелями, Соловей рассчитывал на бобыля, жившего с сотником бок о бок. Помимо того, огород сотниковой усадьбы выходил к участку семейства мыловара, а за мыловаром обитал купчишка, державший на Торжище лавку пряностей. Можно было бы их тоже погромить для большей достоверности, не резать, а так, пугануть, чтоб лучше запомнилось, кто к сотнику явился. У купца, пожалуй, и ларец с монетами найдется, и кое-что еще, да и мыловар не из бедных…
Но, по зрелом размышлении, Соловей от этой затеи отказался. Велено как-никак не бандитский налет учинить, не грабеж, но акцию политических, большаков или как там они зовут свою кодлу. Они, конечно, воры, но не того замаха, чтоб грабить обывателей, им князя подавай со всем благородным боярством. А сотника сжечь – это в самый раз! Сотник государя бережет, и близких его, и дворец, а потому большакам ненавистен. До князя им не добраться, так хоть этого в гроб уложить! А коли нет его в хоромине, домашних порезать! Ну и старца-иудея заодно…
К дому сотника подошли в сумерках, дождались ночной тьмы в березовой роще, сидя на банках с горючим маслом. Окна, выходившие во двор, светились – должно быть, сотникова баба хлопотала по хозяйству. Оградка со стороны переулка казалась хлипкой, ворота без запоров, но дверь в дом была солидная, дубовая – такую с ходу не вышибешь. Да и хоромы ладные, ставились, видать, не так давно, лет десять-двенадцать назад… Укрывшись за толстым березовым стволом, Соловей разглядывал дом и двор, прикидывал, то ли дверь вышибать, то ли метать в окна банки с маслом, то ли поджечь хоромину с четырех углов. Боярину, однако, были нужны не обгорелые тела, а трупы с явными следами мужицких орудий, дубин и топоров. Так что Соловей решил: надо шумнуть во дворе, а как хозяйка выглянет, тюк ее, болезную, топориком, потом иудея разыскать, а уж после жечь. И кричать что-нибудь подходящее: бей княжьего слугу!.. громи наймита-кровопийцу!.. месть ему народная!.. Ну и другое, что писано в листовках