Понятно, что после такого сильного переживания наше с Робертом творение было воспринято в зале просто как хорошая патриотическая песня: оно не вписалось в тот эмоциональный настрой, в котором находились Брежнев и его окружение. Генсек даже не понял, что песня посвящена ему, когда наша четверка деятелей культуры ее преподносила. Я подал Леониду Ильичу роскошно сделанный клавир — на веленевой бумаге с золотым тиснением, в кожаной папке. Брежнев подумал, что у него хотят взять автограф и полез за ручкой. Алиев понял этот жест, кивнул, и часть стола тут же освободили. Брежнев сел и поставил свою подпись…
Я шепотом спросил Гейдара Алиевича:
— Что же делать?
— А ничего. Тебе подписали — ты и бери на добрую память. Не каждый же день такое бывает. А Леониду Ильичу мы вручим точно такой же дубликат, мы его — предусмотрели на всякий случай. В самолете я его ему и передам.
Брежнев слушал меня и раньше, в Германии, где я оказался в тот раз потому, что он должен был приехать туда с визитом. Сначала я не понял, зачем меня неожиданно включили в большую (кстати, очень сильную) группу артистов, которые выезжали, чтобы обслуживать наши войска в ГДР. Потом уже стало ясно, что меня отправили туда, чтобы я на всякий случай был поближе к Берлину: а вдруг Брежнев и Алиев, который сопровождал его в той поездке, захотят на концерте услышать Магомаева, а он тут, под рукой.
Наша группа дала концерты в трех городах. На заработанные деньги я решил купить большой столовый сервиз. Это фарфоровое чудо под названием «Мадонна» мне упаковали в громадных размеров коробку. И вот теперь, когда меня вызвали в Берлин, что со всем этим делать? Не тащить же с собой? Выручила Ольга Воронец, которая взяла на себя мою проблему: «Муслим, я для тебя сделаю это». Такой мужественный поступок красивой женщины я не забуду никогда…
В Берлине уже готовили небольшой концерт. Кто-то из артистов приехал специально из Москвы, кого- то взяли из нашей группы… Что именно я пел тогда, уже не помню, но одну песню я должен был исполнить обязательно — это итальянская партизанская песня «Белла, чао», о которой меня заранее попросили. Эта песня очень нравилась Брежневу.
Впервые он услышал ее в Кремлевском Дворце съездов на концерте, который устраивался по поводу очередного выдвижения его кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР. Я пел, а весь огромный зал стал мне подхлопывать, потому что именно это с непосредственностью делал Леонид Ильич. Потом это стало у него чуть ли не привычкой. В Берлине, когда объявили «Белла, чао», я увидел, как сидевший в первом ряду Брежнев наклонился к Алиеву и показывает ему: мол, сейчас будем работать, хлопать. И действительно, Леонид Ильич отхлопывал громче всех. Так и повелось: если в зале оказывался Брежнев, то при исполнении «Белла, чао» мне уже было не обойтись без обязательных прихлопов…
Кстати, если бы не расположение ко мне Леонида Ильича Брежнева и Гейдара Алиевича Алиева, я бы в свои тридцать с небольшим не получил звания народного артиста СССР. Представил меня к званию Азербайджан, но года два-три дело не продвигалось: у меня оказалось много недоброжелателей, в основном среди чиновников среднего уровня. Простые слушатели меня любили, в «верхах» мне тоже симпатизировали, а вот в Министерстве культуры среди чиновников любовью я не пользовался. Может быть, и зависть здесь сказывалась, и независимость моего характера (и по сей день меня напрасно держат за гордеца), и моя тогдашняя молодость была многим, более солидным артистам поперек горла. Они считали, что у них больше заслуг для получения высокого звания… Так что чиновники встали стеной.
Я понял одну хитрость: чиновник отказывает до тех пор, пока ему не прикажет инстанция, выше которой ничего нет. Понимал это и Гейдар Алиевич. При встрече с Брежневым он сказал: «Муслиму Магомаеву не дают звания народного артиста, тянут уже который год». На следующий день все было подписано…
Значительно позже Алиев хотел было посодействовать мне и с получением Ленинской премии, но Брежнев в это время умер. Помню, в начале ноября 1982 года я находился в Баку, когда мне позвонил заместитель министра культуры Кухарский. Он передал просьбу Брежнева выступить на праздничном концерте в честь 7 ноября. Я был нездоров и отказался, передав при этом привет Леониду Ильичу. На следующий день Кухарский снова позвонил: «Леониду Ильичу передали, что вы не сможете выступить из-за болезни. Он пожелал вам скорейшего выздоровления». А через три дня после праздничных торжеств Брежнева не стало…
Не получил я и Государственной премии. Сначала все шло по заведенному порядку. Я спел перед комиссией, все были уверены, что премия у меня в кармане. Поехал в Баку, занимался там своими делами. Вдруг звонок из Москвы: Пахмутова сообщила, что в комитете по премиям в последний момент возникли сложности, могут прокатить. У Александры Николаевны удивительная интуиция: действительно, меня прокатили. Могу, правда, удовлетвориться тем, что «пострадал» я из-за того, что премию дали Юрию Башмету, музыканту безусловно великому. Хотя, честно говоря, были в списке кандидатуры, которые могли бы и потесниться.
Когда я рассказал об этом Гейдару Алиевичу (он тогда был уже первый зампред Совмина СССР), он меня пожурил:
— Почему ты раньше не позвонил мне в Москву?
Мне хотелось, чтобы все было, как положено. Сказали заполнить документы — заполнил, сказали спеть — спел. На программу «Мои любимые мелодии» были хорошие рецензии. Иннокентий Михайлович Смоктуновский написал яркую статью… Никто не сомневался. Почему я должен был вас беспокоить? Зачем давать лишний повод для злых языков: дескать, опять его поддерживает папа.
Если честно, я даже не обиделся на жюри, на комитет по премиям. Обижаться было не на кого: обижаться на них — бесполезно, обижаться на себя — глупо. Сначала я просто по-человечески разозлился, а через неделю и это схлынуло — забыл, как и не было. А потом — были уже 80-е годы, перестроечный излом — это оказалось далеко не главным в жизни: все эти звания, регалии, премиальная суета… Распался Советский Союз, и мы, артисты, почувствовали себя плохо. Раньше все наши республики были для нас как один дом, как одна сцена. Теперь же, въезжая в свой родной Азербайджан, в гостеприимную Белоруссию или в любимую Украину, мне приходится заполнять декларацию… Я себя как народного артиста СССР прошу объявлять только сейчас — страны нет, а звание осталось. А когда страна была, я говорил ведущим программу: «Объявите просто — Муслим Магомаев».
ТАМАРА МНЕ ПОНРАВИЛАСЬ СРАЗУ
С Тамарой Синявской мы познакомились в Бакинской филармонии, носящей имя моего деда. Возможно, в этом был какой-то знак: филармония — как бы наша семейная обитель, в которой, хочется верить, живет дух предков и благословляет нас.
Тогда в Баку проходили Дни искусства России. Как я уже говорил выше, Гейдар Алиевич Алиев подобным событиям умел придавать значение праздника. Силу искусства поддерживало восточное гостеприимство, гостеприимство в алиевском стиле.
На очередном концерте в филармонии меня подозвал Роберт Рождественский и представил миловидной молодой женщине. Я назвал себя: «Муслим…» Она улыбнулась: «И вы еще представляетесь? Вас ведь знает весь Союз».
Казалось бы, обычное светское знакомство, но у меня сразу возникло приятное ощущение уюта и симпатии — никакой натянутости, как обычно бывает на такого рода мероприятиях с их дежурными полупоклонами, полуулыбками… Тамара мне понравилась сразу. Мне показалось, что и я ей…
Честно говоря, при той встрече я Тамару не узнал. До этого только раз видел ее по телевизору в 1970 году, когда шла трансляция прослушиваний Международного конкурса имени Чайковского. Тогда Тамара Синявская разделила первую премию с Еленой Образцовой. Помню, как, услышав голос Тамары, я воскликнул: «Что за меццо-сопрано! Глубокое, красивое!..»
И вот теперь передо мной стояла милая дама, которую я видел впервые: то ли телевидение так меняет внешность, то ли Тамара так изменилась за эти два года…
А через несколько дней Алиев распорядился нагрузить яствами паром, курсировавший между Баку и