Разрушения были значительными — так, при бомбардировке Мезьера сгорел дом Эрнеста Делаэ, и тот вынужден был перебраться к родственникам в деревню. Затем началась оккупация. Национальное унижение каждый переживал по-своему. У Рембо оно превратилось в ненависть к немцам и особенно к их лидеру — Бисмарку. Делаэ вспоминал саркастические замечания Рембо о немецкой дисциплине и немецких порядках, а также его 'пророческие слова' о последствиях войны:
'Посвистев всласть в свои дурацкие дудки и натешившись барабанным боем, они вернутся к себе на родину, где будут уплетать сосиски, в твердой уверенности, что дело доведено до конца. Но погоди немного. Вооруженные до зубов, насквозь проникнутые духом военщины, руководимые чванными и заносчивыми вождями, они вкусят от всех прелестей легкой победы… Я предвижу железные тиски, в которые будет зажата немецкая общественность. И все это лишь для того, чтобы быть в конце концов раздавленными какой-нибудь коалицией'.
В действительности поражение родной страны вызывало у Рембо скорее злорадство нежели скорбь: он всей душой ненавидел империю и жаждал увидеть ее крах. И вот это, наконец, свершилось. В один прекрасный день Рембо явился в библиотеку с ликующим возгласом: 'Париж сдался!' Национальную катастрофу он воспринял как конец шарлевильского прозябания. Продав часы, чтобы купить железнодорожный билет, он 25 февраля 1871 года садится на поезд. Это третий побег Рембо — несомненно, самый загадочный из всех, ибо о нем сложено наибольшее количество легенд.
Артюру казалось, что к этому побегу он подготовился куда лучше, чем к первым двум: в соответствии с его книжными представлениями о жизни ему нужно было всего лишь добраться до Парижа, 'города Просвещения' (этот эпитет настолько часто встречается в воспоминаниях Эрнеста Делаэ, что превращается в штамп) — а уж там любой литератор с распростертыми объятиями примет талантливого собрата из провинции. Добравшись до столицы, Рембо сразу же отправился к карикатуристу Андре Жилю, адрес которого каким-то образом узнал. Не застав никого в мастерской, он преспокойно улегся на диван — как уже проделывал это в Дуэ, 'в гостях' у сержанта национальной гвардии. Художник, впрочем, отнесся к нему благосклонно: вернувшись вечером домой и обнаружив сладко спящего незнакомого юношу, разбудил нахала и выпроводил вон, но при этом дал десятифранковую монету и несколько добрых советов — в частности, объяснил, что в нынешнем Париже литераторы, как и все прочие люди, гораздо больше думают о пропитании, чем о поэзии. Сам Рембо говорил потом Делаэ, что 'Париж — это желудок'. Около двенадцати дней он бродил по городу, рассматривая витрины книжных магазинов и ночуя под мостами или в угольных баржах. Столица оказалась к нему не слишком гостеприимной, и 10 марта он отправился пешком в Шарлевиль.
Рембо умел отвечать обидевшей его действительности только одним чувством — злобой. Вероятно, именно после этого побега в нем зародилась ненависть к Парижу, которая окончательно выкристаллизуется к лету 1872 года. Домой он вернулся весь в лохмотьях, простуженный и оголодавший. Мать начала, наконец, осознавать всю серьезность ситуации: она уже не ругала сына, а пыталась наставить его на путь истинный уговорами и угрозами: ей хотелось, чтобы он вернулся в коллеж и держал экзамен на степень бакалавра — либо устроился на какую-нибудь службу.
'Революционер'
Нет, эти руки-исполины,
Добросердечие храня,
Бывают гибельней машины,
Неукротимее коня!
И, раскаляясь, как железо,
И сотрясая мир, их плоть
Споет стократно Марсельезу,
Но не 'Помилуй нас, Господь!'
Без милосердья, без потачки,
Не пожалев ни шей, ни спин,
Они смели бы вас, богачки,
Всю пудру вашу, весь кармин!
Их ясный свет сильней религий,
Он покоряет всех кругом,
Их каждый палец солнцеликий
Горит рубиновым огнем!
Остался в их крови нестертый
Вчерашний след рабов и слуг.
Но целовал Повстанец гордый
Ладони смуглых этих рук.[31]
Когда немцы приблизились к Мезьеру и Шарлевилю, наступил всеобщий патриотический подъем: стоило коменданту укрепленного района отдать приказ убрать все, что может помешать обороне, как толпа уничтожила сады и вырубила рощу со столетними липами. По словам Делаэ, Рембо находил во всех этих порубках (изображенных также и в 'Озарениях') глубокий символический смысл: 'Есть вещи, которые необходимо уничтожить. Есть старые деревья, которые нужно срубить; есть вековые исполины, тень которых вскоре превратится для нас в воспоминание. Так и от нынешнего общественного строя не останется ни следа. Ни личному богатству, ни личной гордости не будет места под солнцем. Мы опять вернемся на лоно природы'.
Вопрос о демократических и революционных убеждениях Рембо представляет большой интерес. Сомневаться в передовых настроениях поэта здесь вроде бы не приходится: юноша сочувствует голодным сиротам, воспевает натруженные руки старой работницы, восторженно изображает кузнеца, который горделиво грозит коронованным деспотам. Жан Мари Карре пишет об этом с умилением: 'Он не любит Бога, этот 'бессердечный Рембо', но он еще способен любить многое. Его отрицательное отношение к окружающему не беспредельно: он любит бедных, униженных, несчастных, бунтарей'. Более того, сочувствие к народу сочетается с самыми радикальными убеждениями: Делаэ сообщает, что уже в возрасте тринадцати или четырнадцати лет Артюр мечтал о насильственном разрушении общественного строя.