Изабель он вспоминал:
'… с носилок я вставать не мог, когда мы останавливались, надо мной просто ставили палатку, и я руками выкапывал ямку у самого края носилок и, с трудом облегчив себя, забрасывал все это землей. Утром палатку убирали и поднимали меня на носилках. В Цейлу я прибыл до крайности измученным, парализованным'.
Патерн Берришон изобразил поход в Цейлу как печальное и спокойное шествие: 'святой' и 'мученик' удалялся на родину под рыдания коленопреклоненных туземцев, не помнящих себя от горя. В реальности дело обстояло иначе. Носильщики спускались с высоких нагорий и постоянно оскальзывались. Однажды Рембо оштрафовал их, сделав вычет из платы. Каждый толчок причинял муки, и больной сделал попытку ехать верхом, подвязав больную ногу к шее мула. От этой идеи пришлось быстро отказаться, и он вновь вернулся на носилки.
Наконец триста километров были преодолены, но в Цейле Рембо удалось отдохнуть только четыре часа, поскольку прибыл пароход, уходивший в Аден. Через три дня его еле живого доставили в городскую больницу. Врач-англичанин обнаружил в колене опухоль: он ничем не мог помочь больному и дал совет вернуться на родину. 9 мая 1891 года Рембо подняли на носилках на борт парохода, отходившего во Францию.
По прибытии в Марсель он отправил родным письмо, а 22 мая — телеграмму:
'Сегодня ты или Изабель приезжайте в Марсель скорым поездом. Утром в понедельник мне ампутируют ногу. Угроза смерти. Необходимо уладить серьезные дела. Артюр. Больница Консепсьон. Ответьте'.
Мать и сестра немедленно отправились в Марсель. 27 мая больному ампутировали ногу. Его состояние временно улучшилось, и в июле он решил отправиться в Рош — так началась гонка за ускользающей жизнью. В первые дни ему казалось, что родные места оказывают на него благотворное воздействие — и он стал проклинать врачей, поспешивших с ампутацией и превративших его в инвалида. Но вскоре боли возобновились и усилились настолько, что ему пришлось вернуться в Марсель.
23 августа Рембо внесли на носилках в купе поезда. Вместе с ним поехала сестра Изабель. Его вновь поместили в больницу Консепсьон. Изабель находилась при нем неотлучно. У него был сильный жар с галлюцинациями от макового настоя и бредом. Изабель уверяла, что он был с ней нежен и доверителен. Впрочем, в письмах к матери есть и другие признания:
'Он угрожает мне, что удавится или как-нибудь иначе покончит с собой, если я уеду от него. Он невыносимо требователен и не терпит ни малейшего неудобства. Приносят ему поесть, он находит, что все отвратительно, и почти не прикасается к пище. Я без конца поправляю ему постель, одеяло, подушки: никогда он не чувствует себя хорошо. Мне весь день приходится бороться с его капризами, отговаривать от того или иного безрассудного желания'.
Надо сказать, что Изабель вынудила последующих биографов проявить 'жестокость': ее описания благостной (у Берришона — героической) кончины Рембо лживы от первой и до последней строчки. Конец Рембо был страшен, и, наряду с мучениями, его терзала мысль о том, что он страдает, тогда как другие счастливы. Изабель писала об этом матери:
'Проснувшись, он смотрит в окно на солнце, блистающее в безоблачном небе, и начинает плакать, говоря, что никогда уже не увидит солнце вне больничной палаты: 'Меня зароют в землю, — говорит он мне, — а ты будешь греться на солнце!' И в течение всего дня эти нескончаемые жалобы, невыразимое отчаяние'.
Разумеется, почти все биографы поносят последними словами 'бесчувственную' мать. Мадам Рембо и впрямь не была склонна идти на жертвы ради сына, которого давно считала отрезанным ломтем. 'С обычным для нее чудовищным эгоизмом ужасная женщина подтасовывает роли и делает это так искусно, что вызывает жалость у дочери'. Чудовищный эгоизм состоял в том, что матери было трудно управляться на ферме без Изабель. Положим, она могла бы проявить большую заботу о сыне, но как осуждать ее, если они с Артюром были одного поля ягоды: он унаследовал почти все ее качества и много раз поступал столь же бессердечно. Разумеется, гению можно простить и бессердечие. Но в таком случае не следует порицать и мать гения, которая со своей колокольни была права: на ее плечах висело хозяйство, и она нуждалась в помощи дочери.
28 октября взволнованная до глубины души Изабель написала матери, что Артюр вновь стал добрым христианином:
'Дорогая мамочка, да благословен будет Господь тысячу раз! В воскресенье я испытала самое большое счастье, которое только может быть в этом мире. Отныне это не бедный отверженный нечестивец, которому суждено вскоре умереть подле меня: это праведник, святой, мученик, избранник! В течение последней недели духовники дважды приходили к нему; он принимал их, но с такой усталостью и унынием, что они не посмели заговорить с ним о смерти. в субботу вечером все монахини вознесли молитву, чтобы ему была дарована хорошая смерть. В воскресенье утром, после большой мессы, он казался более спокойным и был в полном сознании: один из духовников вернулся и предложил ему исповедаться; и он согласился! (…) Я целовала землю, плача и смеясь. О Господи, какая радость, какая радость даже в смерти, даже по смерти! (…) С этого мгновения он перестал кощунствовать; он взывает к распятому Христу и молится. Подумайте только! Он — и молится!'
Сведения о предсмертном обращении Рембо исходят только от его сестры. Разумеется, 'пророчество' об этом содержится и в 'Сезоне в аду':
'Лежа на больничной койке, я вновь остро почувствовал запах ладана — так чувствует его хранитель священных благовоний, исповедник, мученик…'[84]
Однако исповедальная книга Рембо настолько переполнена пророчествами прямо противоположного толка, что принимать их в качестве 'доказательства' затруднительно. Можно ли доверять свидетельству сестры? С одной стороны, она была женщиной чрезвычайно набожной, а ложь — великий грех. С другой стороны, истовое благочестие способно принять 'спасительную' ложь за истину. Рене Этьябль не жалеет сарказма по поводу восклицаний о 'святом' и 'мученике': '… в том же самом письме от 28 октября 1891 года, где возвещается об обращении, она радуется при мысли, что брат ее не умрет 'нечестивцем', удивляется, что он 'перестал кощунствовать' и, напротив, молится… это служит самым очевидным признанием лживости ее последующего утверждения: 'В сфере религии А.Рембо был человеком глубоко верующим'. Ну конечно, ведь люди глубоко верующие никогда не молятся и всегда кощунствуют'.
Остаются также сомнения другого рода: до какой степени Рембо сохранял память и здравый рассудок. Чтобы облегчить боли, ему давали морфий, и наивная Изабель сообщает матери в уже цитированном письме:
'Он всех узнает. Меня он иногда называет Джами,[85] но я знаю, это оттого, что он его хочет и видит в своих грезах, также вполне осознанных; он вообще все смешивает… и очень искусно. Вот мы в Хараре, мы отправляемся в Аден, нужно искать верблюдов, собирать караван; он очень легко передвигается на своей искусственной ноге, мы уже несколько раз выезжали прогуляться на прекрасных мулах с богатой сбруей; теперь надо работать, составлять счета, отправлять письма. Быстрее, быстрее, нас ждут, закрываем чемоданы и едем. Почему его не разбудили? Почему не помогают одеться? Что о нас скажут, если мы не прибудем в назначенный день? Его слово ничего не будет стоить, он лишится доверия людей! И он начинает плакать, жалуясь на мою неловкость и небрежение: ибо я всегда рядом с ним, и на меня возложена обязанность подготовить отъезд'.
9 ноября, за день до смерти, Рембо продиктовал сестре бессвязную записку следующего содержания:
'Одна доля: одиночный зуб.
Одна доля: два зуба.
Одна доля: три зуба.
Одна доля: четыре зуба.
Одна доля: два зуба.
Господин директор,
Я зашел спросить, не оставил ли я чего-нибудь для вас. Я желаю сменить этот филиал, даже названия которого не знаю, но, в любом случае, пусть это будет филиал Афинара. Подобные филиалы здесь повсюду, а я, несчастный инвалид, не могу ничего найти, любая собака на улице вам это расскажет. Итак,