Несчастный! Ты забыл крещенья благодать,
И веру детскую, и любящую мать,
Ты силы растерял, и бодрости не стало,
Тебе грядущее судьба предначертала
Такое светлое, как волны на заре,
Ты разбазарил все в кривлянии, в игре…
— Прости безумного, мой милосердный Бог![90]
В Монсе Верлен вновь обратился к католицизму — и уверовал страстно, со всем пылом неофита. О том, что именно повлияло на него, он рассказал в своих 'тюремных' мемуарах:
'Как удалось Тебе уловить меня, Иисусе?
Ах…
Однажды утром добрый начальник сам вошел ко мне в камеру:
— Мой бедный друг, — сказал он мне, — я принес вам дурную весть. Будьте мужественны. Вот, читайте!
Это был лист гербовой бумаги, копия решения окружного гражданского суда департамента Сены о раздельном жительстве и раздельном владении имуществом — решение, в сущности, вполне заслуженное мною (но разве тут дело в 'жительстве'? уж не в 'имуществе' ли?) и, тем не менее, какое жестокое! Заливаясь слезами, рухнул я на свое злосчастное ложе'.
Копия судебного решения пришла в Монс в июне 1874 года. В своих 'тюремных' мемуарах Верлен четко указал главный мотив 'обращения' — развод с женой, который означал, что он лишился абсолютно всего: он потерял Рембо, в которого стрелял, и был отторгнут обществом, для которого стал изгоем — теперь же его 'предала' Матильда, которую он продолжал любить. Для Верлена это было именно предательством. Даже много лет спустя, признавая решение суда 'заслуженным', он не смог удержаться и намекнул, что Матильда 'ограбила' его. В других сочинениях ему и намеков покажется мало — он прямо назовет бывшую жену 'воровкой'.
Одной из причин обращения, безусловно, явилась сама тюремная обстановка, колоссально влиявшая на умонастроение узника:
'… в моем тогдашнем состоянии духа, в той беспросветной тоске (хотя, благодаря всеобщему доброму отношению, мне тогда жилось не так уж плохо), в том отчаянии, оттого, что меня лишили свободы; своего рода стыд за то, что я здесь, — все это и произвело во мне ранним июньским утром, после ночи, и горькой, и сладостной, проведенной в размышлениях об истинной Вездесущности и бесконечной множественности Даров причастия, отраженных в святом Евангелии преумножением хлебов и рыбы, — все это, говорю я, и произвело во мне необычную революцию — истинно так! (…)
Не знаю, что — или Кто — внезапно поднял меня ото сна и выбросил из постели, неодетого, и я простерся в слезах, сотрясаясь от рыданий перед распятием…'
Первоначальная 'возвышенная вспышка веры' оказалась такой сильной, что Верлен тут же начал проявлять чудеса смирения и кротости — в период написания мемуаров это уже изумляло его самого. Он молился 'сквозь слезы, улыбаясь, как ребенок, как искупивший вину преступник', он превратился в 'совершенного ягненка' и — о ужас! — отринул всякую светскую литературу, 'даже Шекспира, читанного- перечитанного сначала со словарем, затем вытверженного наизусть'. Добрый тюремный капеллан снабжал его 'божественными' сочинениями — и грешник поглощал их со всем усердием, готовясь к 'великому дню исповеди'. К изумлению Верлена, готового покаяться во всех мыслимых и немыслимых проступках, капеллан задал ему такой вопрос:
'А у вас никогда
Верлен ответил честно — 'нет', и в результате получил благословение, но не удостоился отпущения грехов и не был допущен к причастию, хотя страстно этого желал. Но в конце концов 'засияла заря великого дня', когда Верлен ощутил:
'… всю полноту свежести, самоотреченности, покорности Воле Божией, пережитых в незабываемый день Успения Божьей Матери, в 1874 году. Начиная с этого дня мое заключение, срок которого истекал 16 января 1875 года, показалось мне кратким, и, если б не матушка, я сказал бы — слишком кратким!'
'Внезапное' (как подчеркивал сам Верлен) обращение к Богу вызвало массу комментариев — как при жизни поэта, так и в последующих исследованиях. Рембо встретил это известие с нескрываемой издевкой: лишь его собственные отношения с Христом представлялись ему сюжетом 'высокой трагедии', тогда как 'детская вера' Верлена заслуживала только пренебрежительных насмешек. Рембо прозвал бывшего друга 'Лойолой' — по имени основателя Ордена иезуитов.
Исследователей чрезвычайно занимал вопрос, было ли 'обращение' реальным или мнимым, а также насколько оно было устойчивым. Основания для подобных сомнений имеются: поведение Верлена после выхода из тюрьмы далеко не всегда было 'христианским' — уж очень быстро прошли те времена, когда Верлен каялся и горячо молился. Веры он не утерял, но вскоре вернулся к привычному 'богемному' образу жизни. В 'Моих тюрьмах' поэт говорит об этом с горечью. Поводом стало посещение Бельгии: Верлена пригласили туда читать лекции, и он вновь оказался в Монсе девять лет спустя:
'Дорога, по которой я только что проехался этаким князьком, 'денежным мешком', на мягких сиденьях, окруженный всевозможными удобствами и заботливым вниманием служащих всех рангов, — я ее уже претерпел однажды, эту дорогу, в тюремном вагоне, а потом — в 'волчьей клетке', чтобы высадиться во дворе исправительной тюрьмы, под конвоем полицейских и надзирателей. Там я сначала и стенал, и проклинал, будучи весь во власти своих таких безобразных, дурацких, даже омерзительных сожалений; затем … ко мне пришли обращение к вере и счастье, не покидавшие меня много лет. Постепенно высокий настрой души ослабевал, последовали новые падения…'
Более того, ему не всегда удавалось (и он не всегда хотел) сохранить приверженность католицизму в стихах и прозаических сочинениях. Собственно, он и сам покаянно признавался в этом: упирая на то, что сборники Мудрость', 'Любовь', 'Счастье', 'Литургии для себя' воодушевлены пылкой или более умиротворенной — но всегда искренней — верой, он вынужден был признать, что этого никак нельзя сказать о сборнике 'Параллельно'.
Развод
Child Wife[91]
Нет, простоты моей вы не могли понять,
Не то вам было надо!
И вы, наморщив лоб, спешили убежать,
С упрямством и досадой.
И взор, который мог лишь нежность отражать,
Быть зеркалом лазури,
Вдруг, гневом омрачась — мне больно вспоминать, -
Горел, как небо в буре.
И маленькой рукой грозили гневно вы,
Как богатырь могучий,
И крики злобные сжимали грудь — увы! —
Вам, слитой из созвучий!
Но как боялись вы сердечных бурь и гроз,
В душе еще ребенок!