И все. Дальше не написалось. Скорей всего, поэту страшно было найти ответ на свой же вопрос: «Как получилось?..» Это было бы крушением его веры, сломало бы соломинку, за которую Смеляков цеплялся до последних дней своей жизни. Даже в Москве — вернее, в своем добровольном переделкинском заточении — он выспрашивал у нас с Юликом: ну, а как сейчас на собраниях? Спорят молодые? Или как раньше?..
Ничего утешительного мы ему сказать не могли.
Рабом Ярослав Васильевич в лагере не стал, рабского в нем не было ни грамма. Однажды мы втроем грелись на солнышке возле барака. Мимо прошел старший нарядчик, бросил на ходу:
— Здорово.
— Здорово, здорово, еб твою мать! — с неожиданной яростью сказал Смеляков. Мы его попрекнули: ну зачем же так? Ничего плохого этот мужик ему не делал — пока.
— Валерик, у него же глаза предателя. Вы что, не видите?!.
Между прочим его стихотворение — вернее, то место, где он, веснущат и мал, читает букварь — подбило нас с Юликом на дополнительные две строчки для нашего, также недописанного, «Врага народа»:
Жена Дуся прислала Ярославу письмо: у дочки скоро день рождения, как хотелось бы, чтоб ты был с нами!..
Ярослав Васильевич написал ответ — но не послал, лагерный цензор не пропустил бы.
Печать, поставленная чекистом на спине — это номер Л-222. Кстати, Смеляков умудрился где-то его потерять, и я собственноручно нарисовал чернилами на белом лоскутке три красивые как лебеди двойки. Поэтому и запомнил.
После смерти Ярослава его вторая жена, Татьяна Стрешнева, опубликовала это стихотворение в одном из московских журналов, забыв указать, кому оно адресовано. Получилось, что ей.
Мне неприятно говорить об этом, потому что Таня своей заботой очень облегчила последние годы жизни Ярослава Васильевича, была образцовой женой, умела приспособиться к его трудному характеру. «Платон мне друг, но…»
О забавных обстоятельствах их знакомства я еще успею рассказать. А сейчас поспешу оговориться, что о трудном характере Смелякова я упомянул, полагаясь на чужие свидетельства. О нем говорили — грубый, невыносимый… Но в нашей с Дунским памяти он остался тонким, тактичным, и даже больше того — нежным человеком.
Как-то раз посреди барака Ярослав подошел к Юлику, обхватил руками, положил голову ему на плечо и сказал:
— Юлик, давайте спать стоя, как лошади в ночном…
Много лет спустя мы вложили эту реплику в уста одному из самых любимых своих героев — старику- ветеринару.
В лагере Ярослав Васильевич по техническим причинам не пил, но не без удовольствия вспоминал эпизоды из своего не очень трезвого прошлого. Рассказал, как однажды, получив крупный гонорар, он решил тысячи три утаить от жены Дуси — на пропой. Поделился этой идеей с товарищем — они вдвоем возвращались из издательства на такси и уже успели поддать. Товарищ одобрил.
Назавтра, протрезвев, Смеляков стал пересчитывать получку и обнаружил, что нехватает как раз трех тысяч. Позвонил своему вчерашнему спутнику. Тот сразу вспомнил:
— Я тебе сказал, что всегда зажимаю тыщенку-другую. А чтоб моя баба не нашла, прячу в щель между сиденьем и спинкой дивана.
Тогда вспомнил и Ярослав: он тоже спрятал заначку между спинкой и сиденьем. В такси…
Дусю он очень любил, и понимал, что надежды увидеть ее снова нету — из своих двадцати пяти он отслужил только два года. Он говорил мне — то ли всерьез, то ли грустно шутил:
— Валерик, вам через год освобождаться. Женитесь на Дуське! Она немного старше вас — но очень хорошая.
Ко мне он относился с большой симпатией — хотя Юлика, по-моему, уважал больше. Уверял меня:
— Если б мы познакомились на воле, я бы вас сделал пьяницей!.. На ликерчиках. Вы ведь любите сладкое?
Ильза, вольная девочка из бухгалтерии, принесла Ярославу Васильевичу тоненькую школьную тетрадку. На клетчатых страничках Смеляков стал писать у себя в бойлерной, может быть, главную свою поэму — «Строгая любовь». Писал и переделывал, обсуждал с нами варианты — а мы радовались каждой строчке: