переулка. «Носильщик» шел налегке, показывая дорогу, за что Георгий Илларионович безропотно выложил обещанную двадцатку.
Тогда же, в Москве, узнав, что у нас нет стиральной машины, и не поверив, что она не нужна, Жора без предупреждения купил ее за свои деньги и приволок к нам — опять же пешком, на том же плече. Богатырь! В бараке он для смеху закидывал меня на верхние нары — без труда. Правда, весил я тогда килограммов шестьдесят, а не восемьдесят, как сейчас. Человек он замечательный, мы и сейчас дружим — но понять извилистый ход его мысли и в лагере было трудно, и на воле не легче…
Кроме Тони Шевчуковой в бухгалтерии шахты работала тогда одна женщина (вернее, девушка — Тоня-то была замужем) — немочка Ильза. Команда подобралась интернациональная: русский Уваров, литовец Даунаравичус, западный украинец Конюх — не бандеровец, а офицер польской армии, молдаванин Бостанарь и я. От каждого я узнал что-нибудь полезное. Васька Уваров сообщил, что у Дунского лицо интеллигентное, а у меня коммерческое. Владас Даунаравичус рассказывал о литовских «бандитах» — сам он не успел уйти к партизанам, взяли, как он выразился, не в лесу, а на опушке. Конюх научил неглупой поговорке: «Бог не карае, не карае, а як карнэ, то и срацю не пиднимешь». Он же рассказал, что у них во Львове студенты написали на двери нелюбимого профессора такой стишок:
(«Пьюрком гжебе»— царапает перышком, «цурка» — дочка, остальное понятно.)
На что старый Рейтан немедленно отреагировал, приписав внизу:
Яшка Бостанарь был мужичонка вздорный и большой любитель спорить. Уваров, человек немногословный, не одобрял его. Говорил брезгливо:
— Филь шпрехен.
Как-то раз Бостанарь затеял дискуссию со своим соплеменником Митикэ — как надо произносить румынское название каменного угля, «гуила» с мягким южным «г», или «хуила»? Оба темпераментные, они всем на потеху минут десять орали, стараясь перекричать друг друга: «Гуила!.. Хуила! Хуила!»
В другой раз Яшка заспорил со мной — не помню уже, по какому поводу. Дошло до драки. Добрый Митикэ Мельничук побежал за Юликом — чтобы тот разнял нас.
— Юлиус! — кричал он жалобно. — Они дерутся! Они бьют друг друга! По лицу! Руками!
Юлика это не взволновало — он был боец не мне чета. Его — за неделю до нашей с Яшкой драки — обматерил маркрабочий Генрих Волошин. Юлик посоветовал ему никогда больше этого не делать. Генрих сделал — немедленно.
Ко мне в бухгалтерию заглянул Костя Карпов:
— Иди посмотри. Там твой кирюха Волошина убивает.
Я выскочил в коридор и увидел убегающего Волошина — вся морда в крови. А двое ребят держали дверь маркшейдерской, не выпуская Юлика. Он в ярости дергал и дергал дверную ручку — пока не оторвал… Я им гордился.
XVIII. Финишная кривая
С бухгалтерией мне пришлось в скором времени расстаться.
Начальник шахты Воробьев подписал неправильно оформленную накладную, я ее порвал — а он счел это за личное оскорбление. Я уже рассказывал, каким он был ничтожеством. У таких самолюбие всегда как печень алкоголика. (Вот его предшественник Дыгерн был совсем другим человеком. Толковый горный инженер, широкий, решительный, рисковый. И большой любитель футбола, что, по-моему, тоже может считаться плюсом. За счет шахты он построил целый стадион — незаконно, разумеется. Но это лучше, чем заказывать на шахте шкафы — по-ихнему, «шифонеры» — для себя лично, и не платить за них. Так делали все остальные. А лес, пошедший на стадион, мы списали — как крепеж. За какие-то грехи — возможно, и за этот — Дыгерна сняли и заменили законнопослушным Воробьевым.)
Меня Воробьев немедленно погнал на общие работы. Сколько-то времени я постоял на породоотборке. Работа не тяжелая, но очень уж нудная. Смотришь на медленно ползущую ленту транспортера, выхватываешь куски породы и отбрасываешь в сторону. А уголь едет дальше.
К этому периоду относится несколько новых знакомств. Рядом со мной стоял на породоотборке пожилой эстонский моряк и мы болтали, о чем придется. Эстонец философствовал:
— Се говорятт: теньги нетт, теньги нетт! Один купитт дом, тругой купитт куттор, третий купитт маленький теревенька.
Я считаю — ценное наблюдение. Он же рассказал про своего земляка, лютеранского пастора по фамилии Йопп.
Когда они были еще в общем лагере, пастора — за неимением православного священника — позвали в женский барак крестить новорожденного. За этим занятием его застукал надзиратель. Строго спросил:
— Ты чего тут делал?
Пастор, плохо знавший русский язык, помнил, что при любом допросе первым делом спрашивают фамилию. И четко ответил:
— Йопп.
Вертухай его фамилию знал. Повысил голос:
— Тебя русским языком спрашивают: ты чем занимался тут?!
А тот, решив, что ему не верят, закричал в ответ:
— Я Йопп! Мой отец Йопп! Мой дед Йопп!
Спасибо, женщины объяснили, чем он занимался на самом деле.
Другим моим напарником был очень славный паренек, ленинградец Саша Петраков. Этот рассказал мне историю своей посадки.
В войну Саша оказался на оккупированной территории и был угнан в Германию. Ему тогда не исполнилось и шестнадцати лет. Немцы придумали неплохо: Сашу и других русских пацанов зачислили в гитлерюгенд. (Саша говорил: «Я был хитлоюнга».) Всю компанию придали как обслугу к какой-то противозенитной части на западном фронте: шел уже последний год войны, тотальная мобилизация — взрослых солдат не хватало. Вместе с русскими ребятами к зениткам поставили и немецких подростков. Кормежка была неважнецкая, но русские «хитлоюнги» нашли выход.
— У немцев как заведено? — рассказывал Саша. — Баур надоит молока и оставляет бидон на дороге. Приедет грузовик и все бидоны соберет, а на завтра привезет назад. И обратно оставит на дороге. На каждом бидоне, на крышке, кусок масла в бумагу завернутый — это бауру, сколько ему положено. Никто чужой не возьмет, они этого не понимают.
Часть баурского масла наши мальчишки стали брать себе. Немецкие ребята сначала только завидовали, потом тоже стали подворовывать: голод не тетка.
Когда Германия капитулировала, Саша Петраков оказался в американской зоне. Он попросился домой и его передали русским.
Парень вернулся в Ленинград. Прошло несколько лет. Он работал шофером и уже стал забывать про свои германские приключения. И тут к нему пришли. Сказали: