света, будто письмо, лежит на полу. Тихо. Стараюсь не ворочаться.
Ведь если дети из родного дома уехали, они должны написать письмо о своей жизни. Почему же не пишут? Ведь знают, что дома писем ждут. Значит, плохо живут? Пусть всё равно напишут...
Слежу, как лунный квадрат бледнеет, потом исчезнет совсем, будто испарится. Чей-то петух запевает, другие начинают ему откликаться. Птицы запевают — рассвет начинается.
Я встаю, подхожу к окошку. Свет за окном неясен, туман колышется. В деревне появляется первый человек. Это пастух. Он хлопнет сейчас своим кнутом. В тумане не видно ни кнута, ни ног его — кажется, будто человек плывёт по туману. Он хлопнет кнутом на том конце деревни, и, пока идёт в другой, мне надо козу подоить.
Он хлопнет последний раз, свернёт кнут кольцами и повесит на плечо сбоку. Коза сбивает росу на траве и несётся с блеянием прямо к нему навстречу. Я выйду, доброго здоровья скажу. Пастух у нас как родной человек, всю жизнь был бессменный. Люди его уважали. Он умел накормить скотину.
Всё ещё было хорошо. Потом стало хуже и хуже.
Умер муж в одночасье. Схоронили. Холодно стало. Коза у меня ещё оставалась. Пастух ещё каждое утро подходил здороваться. Но вижу: он затосковал. Сгорбился. Старый кнут тащится сзади, как его прожитая жизнь.
Вот скотину поставили на зиму. Рассчитались с пастухом. Он купил в одном дому мяса, сколотил дощатый ящик, перекинул через него длинное полотенце, чтобы не резало плечо, пока несёт до станции, и поехал на поезде к сыну. Сын его жил в городе Москве. Говорят, старик спал на полке до самой Москвы. А когда хотели его разбудить, оказалось, он умер. Может, он умер от духоты, к которой был непривычен...
Коза у меня ещё оставалась.
Но она вскорости пала.
Я всё держалась.
Пойду, бывало, на пруд, а небо словно опустилось над водой и гребёнки волн теребят серые хвосты облаков. Мир будто сжался снизу и сверху, и нутро у меня будто надломилось в предчувствии долгой зимы.
Но я держалась, пока меня привидения не одолели.
— Привидения?! — я подскочил от неожиданности.
— Да, брат, привидения. Отворяют дверь, на пороге садятся и ждут чего-то. Я, бывало, как шарахну чем попадя — они отойдут, и я опять в своём дому хозяйка.
— А чем ты шарахала, бабушка? — спрашиваю.
— Все глиняные плошки об них перебила, все ухваты обломала. Потом уж решила начать новую жизнь и вот сюда к вам и приехала. Вот так дело было.
— А привидения дома остались?
— Да пусть их! И дом уже старый.
— Бабушка, а как умирают?
— Так. В землю уходят, и всё.
— Зачем?
— Жить надоедает. Устают от жизни.
— И я тоже умру? Я не хочу!
— Да тебе нечего и думать про это. Ты не умрёшь.
— Да? Я не хочу. А ты хочешь?
— У меня всё идёт к тому.
— Ну что ты, бабушка! Давай вместе жить. Не умирай.
— Да я уж устала. Да ты не бойся. Я, видишь, новую жизнь начала.
— Давай я тебе жить помогу.
— Зря мы с тобой этот разговор затеяли на сон грядущий.
Но вовсе не зря затеяли. Я ночью сон увидал.
Будто мы с бабушкой ходим по лесу, шуршим листьями. Осень. Мы ходим с ней долго. Потом вышли из леса и очутились у того деревенского пруда, про который бабушка говорила. Только пруд этот очень большой и едва-едва проглядывает на горизонте противоположный берег.
— Батюшки, ведь осень, осень уже, с листьев слёзы текут... — говорит бабушка.
А я вижу на берегу старую чёрную лодку и бегу к ней.
А бабушка мне говорит:
— Это мой челнок.
— Я хочу доплыть на нём до того берега и посмотреть, что там. Ты со мной поедешь, бабушка?
— Нечего мне. Я там была. Мой челнок для тебя не годится, он рассохся и течёт по всем швам, — говорит бабушка.
Я стал возиться с лодкой, чинить её и приспособлять для плаванья. Во время этой возни я вдруг услышал бабушкин голос:
— Не смею тебя беспокоитттть. Приходи, однако, ко мне беседоватттть.
Я оглянулся спросить, что она так нажимает на «т», но её уже нигде не было.
Я искал, искал — она будто сквозь землю провалилась.
Я стал волочить лодку к воде, было тяжело, я устал и проснулся.
Бабушка давно встала. Она была в кухне.
Мне мой сон не понравился. Зачем-то они все умирают, сквозь землю проваливаются. То ли дело я: мне всё время летать хочется, до того берега добираться.
Я встаю и включаю радио. По радио играет весёлая музыка. Я начинаю под музыку плясать.
Сегодня я весь день пляшу. По телевизору музыка — я пляшу.
Как будто у меня есть особый моторчик. И он автоматически заводится, когда играет где-нибудь музыка.
Пришли родители. Услышали, что я топаю, и говорят:
— Тише, тише, придут снизу!
Я стал тише топать, но плясать не перестал.
Вдруг на отца наскочил нечаянно. Он говорит:
— Ты так дёргаешься, как будто тебя палками бьют.
После этого я перестал сильно руками размахивать. Но плясать не перестал. Держусь ровно, топаю тихо — танцую.
Увидела случайно мама и говорит:
— Ты, Славик, не плохо двигаешься, между прочим.
Мама ещё не понимает, что я не просто двигаюсь, я танцую.
Ничего скоро поймёт, куда она денется. Все мой танец поймут, никуда не денутся.
Отец говорит:
— Что ты делаешь? Ты бабушке надоел, всё время у неё перед глазами мелькаешь. Прекрати немедленно!
— Я не мелькаю. Я, может быть, ей помогаю. От смерти её спасаю. Веселю.
Мрачный отец какой-то. Всё время говорит: «Прекрати!»
Я, конечно, не обратил на это внимания. И плясать продолжаю.
А что делать? Музыка играет — моторчик работает.
Отец говорит:
— Остановись!
— Не могу, — говорю.
— Почему не можешь?
— Завёлся.
— Это ещё что такое?
— Моторчик завёлся.
— Какой моторчик? Ах, моторчик! Останови моторчик!
— Зачем?