быстроходной, паруса на фок-мачте и грот-мачте надуваются ветром, они сверкают всеми оттенками рассветного неба — алым, розовым, золотым. Моя кровь больше не красит их. Я сделал все, что мог. Пусть «Адская Чайка» живет по своим законам. А я умываю руки.
Гвиллион разевает рот и разражается громовым хохотом. Потом с размаху лупит меня по спине:
— Молодец, художник! Вот это картина!
Я художник. Я молодец. Я только что нарисовал картину собственной кровью. Мне есть чем гордиться.
И тут я вижу, как по песку, загребая ногами, бежит сгорбленная фигурка и что-то кричит. Дурачок. Пришел поприсутствовать при начале конца своего унылого владычества.
Мэри Рид, такая живая, что дальше некуда, отвешивает в сторону Дурачка шутовской поклон и твердым шагом направляется к пирсу. У дальнего конца ее ждет шлюпка. Экипаж «Адской Чайки» приветствует своего капитана.
— Что ты наделал, дурачок, что ты наделал, верни ее, верни!!! — визжит опоздавший повелитель окружающей реальности, задыхаясь, молотя по воздуху руками. — Верни-и-и-и…
— Уже. — Я не могу сдержать издевки в голосе. — Уже вернул. Придется тебе научиться с этим жить, старая ты рухлядь.
Дурачок садится наземь, не обращая внимания на мое непочтительное обращение, и бормочет:
— Это незаконно, незаконно, почему вы не можете жить по закону, глупые вы людишки, я же вам сто раз объяснял, как надо, как правильно, а вы опять лезете в ту же петлю, дурные вы сопляки, сколько можно говорить: главное — чтоб был порядок, порядок нужен, старших бы послушали, прежде чем соваться туда, где вы ни уха ни рыла…
Я гляжу на него — и вижу себя. Того, каким боялся стать, всегда боялся, с самого детства, когда встретил Дурачка в первый раз. Этот старый таракан никогда и никого не слышал, любые обращенные к нему слова встречал фразой «Дурачок, ну что ты в этом понимаешь?», с ходу забивал возражения мутными многочасовыми проповедями, знал все на свете, только не на том свете, на котором жили мы, а на том, на котором пребывал сам — безвозвратно утраченном, бывшем, минувшем. Кем он мне приходился — учителем? родственником? соседом? Память не сохранила данных, не пожелала иметь дело с образом Дурачка, выкинула его из себя, выблевала, исторгла. А может, объединила с десятками образов таких же равнодушных старых пердунов, слишком занятых строительством персонального кокона из воспоминаний о днях, когда они, пердуны, были в силе, когда их слово было законом, когда все шло, по их мнению, как надо. Как правильно.
— А не пожрать ли нам? — вдруг объявляет Вегетарианец. — Ох, какой бы я стейк сейчас навернул!
— Стейк? — обалдело вопрошает Обжора. — А тебе не станет плохо, гастрит ты мой ходячий?
— Ты хоть соображаешь, что говоришь? — ухмыляется Вегетарианец и глаза его задорно сверкают. — Какой гастрит, когда у меня и желудка-то нет? Что, слабо проверить, кому мясо, а кому гарнир достанется?
— Не ссорьтесь! — утихомиривает друзей Сомелье. — Пошли все вместе в «Кабаний взбрык»? Ты угощаешь! — и он протягивает мне руку.
Что ж, «Кабаний взбрык», так «Кабаний взбрык». Звучит многообещающе.
— Я знала, я знала! — мысленно вскрикиваю я. — Аптекарь — призрак, мы ошибались, нет никакого отца лжи!
— Само море тебе это открыло? — интересуется Амар.
Я хочу сказать: да! Я хочу сказать: нет. У ответа на этот вопрос не одна сторона и не две. Может быть, их дюжина или сотня. Поэтому я просто пытаюсь сосредоточиться и вспомнить.
Мне мерещатся заснеженные склоны, оберегающие в белых своих ладонях зеленую жемчужину леса, в сердце которого живут боги, хранящие знание, недоступное богам, но доступное людям; пена, летящая с гребней в оскаленное женское лицо, рычащее сквозь зубы: «Штаги[57] держа-ать!»; я вижу Марка, седого и морщинистого, с кровавыми дырами вместо глаз, сидящего со склоненной головой в ядовитом тумане селитряных пустошей — но что тут реальность, а что страх? Что сегодня, а что завтра? Что подсказано ВСЕМ морем Ид, а что — МОИМ чувством вины?
Так же я вижу и Аптекаря — призрачной тенью в умах многих, слишком многих существ. Тень эта наливается отзвуками доселе незнакомого желания, разрастается и крепнет, превращая самых разных людей — и не только людей — в заложников и рабов. А им-то кажется, что они свободны, как никогда.
Вот только… откуда взяться новому в разуме любого из нас? Наше эго неповоротливей материков, неприступней фата-морганы. Миллионы лет назад мать-природа определила, чего нам хотеть и чего бояться, а все, что мы, разумные расы, добавили к ее изначальному списку, декоративный штрих, не более. Люди стыдятся того, что по сей день им дорого и ненавистно то же, что было дорого и ненавистно их пещерным предкам. Еда, дом, любовь, признание, голод, неприкаянность, одиночество, отверженность. Людям хочется воспарить над своей грубой, дикорожденной сутью — и украсить ее небывалыми страхами и наградами. Теми, которых не поймет и не оценит зверь. И тогда род людской с облегчением скажет: мы больше не животные. Мы… а кто мы?
И мы, дети стихий, сможем только пожать плечами: да, кто вы? Мы знали вас, как детей земли, как тех, кто произошел от живого звериного мира, в отличие от нас, произошедших от мира мертвых камней, вод и ветров. Но и вы, и мы — дети единой природы, которых она равно наградила жаждой крова, любви и уважения. Если вы отыскали в себе новые стремления и больше мы вам не ровня, то скажите хотя бы, бывшие потомки мира зверей: кто вы?
Нет, я не задавала этого вопроса морю Ид. Хотя кого и спрашивать, как не его. Я — не спрашивала. Потому что не верила в возможность рождения новых страхов и желаний, совсем новых, не составленных, точно лоскутное одеяло, из обрывков тех, древним ящерам заповеданных чувств. Море, устав дожидаться, пока я спрошу, намекнуло на то, что случилось.
Человек захотел быть сам по себе. То есть он всегда этого хотел, но его не понимали даже другие люди — где уж нам, фэйри, понять эту сугубо человеческую жажду? Мы никогда не существовали по отдельности. Каждый из нас являлся неотъемлемой частью стихии и радовался своей неотъемлемости. А вот человек хотел существовать не только отдельно от внешней, людской стихии — он хотел быть свободен даже внутренней стихии своей. От моря Ид, например. Ему не нравилось та легкость, с которой внутренний космос направлял его, человека, движение. С легкостью моря, швыряющего утлый кораблик на равнодушные скалы.
И человек поступил так же, как поступал всегда. Он стал искать способа покорить море.
Когда-то нам были смешны человеческие попытки покорения стихий. Но мы давно уже не смеемся. Смех и неверие в силы людей остались в прошлом.
Море Ид — не одна из наших стихий. В отличие от простодушия вод, огня и воздуха, подсознание искушенный игрок. Оно хитрит и изворачивается, ищет протечки в дамбах и расширяет трещины в плотинах. Оно не отпускает человека, сколько бы тот ни отбивался и не объявлял себя свободным и независимо мыслящим.
Игры подсознания с сознанием в умах людей длятся тысячи лет, что могло измениться? Кое-что все- таки изменилось.
Пришел тот, кого мы назвали отцом лжи и Аптекарем. А могли бы назвать и князем тьмы, и князем воздуха,[58] несмотря на наше неверие в огненный ад и в воздаяние за грехи. Нечто, способное с ювелирной точностью исказить реальность — и преподнести человеческому мозгу в качестве убежища. Убежища от вселенной, в которой мы недавно обитали все вместе — люди, фэйри и наши дикие собратья.
— Они больше не хотят жить в нашем общем мире, — устало кивает Амар. — Он им разонравился. А если людям что-то не нравится, они довольно быстро находят способ это что-то изменить. Сейчас им понадобилось лишь несколько тысячелетий, чтобы заслонить свои глаза зрелищами выдуманных миров. А если глаза увидели…
— То поведут за собой и тело, — задумчиво соглашается Мулиартех. — Не зря люди верят, что глаза — вместилище души. Мало им старинных поверий, натащили мудреных научных гипотез, доказывая то, что в